Добро носящий. Эссе об Андрее Лупане

В атмосфере сегодняшней политической жизни государству нашему не до Поэта, «добро носящего» …

Еще с середины пятидесятых было замечено, что какие-то силы стараются вбить клин между поколениями. Начиналось с литераторов. Для чего и кем это делалось – не буду распространяться. Помнится, так ли сяк, до наших ушей, тогда молодых писателей, доходили ядовитые идеи о том, какие плохие люди наши «предки» - писатели старшего поколения. Тот такой, тот сякой. Все приспособленцы. Да и писания их ничтожны. Как-то в разговоре со «столичными штучками» - бойкими сочинителями моего же возраста, перед которыми робел как провинциал, я восторженно отозвался о «Тихом Доне». Тут же на меня обрушился шквал насмешек и даже озлобленных выкриков. Помнится, я не рад был, что затеял этот разговор… И эту их выходку объяснил снобистским их стремлением показаться какими-то особо просвещенными людьми, обладающими неведомыми мне познаниями и недосягаемым вкусом.

Но я любил и люблю эту громадную, могучую когорту писателей теперь уже минувшего века – от Горького и Серафимовича, от Блока и Маяковского, от Есенина и Леонова, от Новикова-Прибоя, Алексея Толстого и Шишкова до Шолохова, Твардовского, Пастернака, Булгакова, вплоть до Астафьева и Распутина… И даже несравненно меньших по значению, теперь почти забытых. Не стану перечислять любимых писателей из национальных республик – украинцев, грузин, казахов, киргизов, армян, - не хватит места перечислить всех. Будущие поколения еще откроют для себя несметные богатства этого, так сказать, соц-арта. Как-то, лет двадцать назад, выступая в Иркутске перед читателями, на вопрос, кого я считаю лучшим современным писателем, (вопрос был задан с расчетом услышать имя кого-нибудь из своих местных, что было бы справедливо), я, не задумываясь, назвал Чингиза Айтматова, «Плахой» которого тогда зачитывалась вся страна. Да и весь прогрессивный мир. После напугавшей меня (не то сказал!) небольшой паузы весь зал разразился бурными и долго не смолкавшими аплодисментами. Тогда Айтматова восприняли как своего родного…

И вот пришло время, когда сбылись надежды тех, кто иезуитски исподволь (вспомните кампанию против того же Шолохова, наглые обвинения в плагиате) старался расколоть нас, - сперва по поколениям, а затем и по национальностям, чтобы легче задурить головы младенцам, оторванным от питавшей их почвы.

…Я отчетливо помню тот день, когда в набитом до отказа большом зале Союза писателей Молдавии, заполненном в подавляющем большинстве совершенно никому прежде не известными в писательских кругах озлобленными людьми, началась расправа над старшим поколением. И первым под огонь попал Андрей Павлович Лупан. Огонь тут не то слово, – это было обливание нечистотами – без какой-либо попытки что-то доказать, аргументировать. Просто базарная свара.

Вспомнились пастернаковские строчки: «И с пылкостью тою же самой, как славили прежде, клянут». Это было в истории не раз на переломе эпох. Вчера еще пытавшиеся целовать ему руки литераторы под гогот и улюлюканье собравшейся братвы грубо оскорбляли старого мастера. Один из сочинителей стихов, презрев всяческие приличия, кричал: «Ваши стихи воняют!» Другой ставил ему в вину «оскорбительную» для Румынии рифму из стихотворного фельетона времен войны, где поэт, выступал против фашистских вояк Антонеску. Никого не занимало то, что это было написано в разгар смертного сражения против фашизма, когда поэт сотрудничал на советском радио, вещавшем для войск противника. Рифма, разумеется, тут была не при чем, - другое заботило «разоблачителей»…

Мы с Андреем Павловичем сидели рядом, я бросал на него тревожные взгляды. Он смотрел на происходящее с невозмутимым видом, как будто это его не касалось. А когда я, потрясенный, спросил, что все это значит, он почти равнодушно бросил: «Обыкновенный психоз». И помолчав, добавил, чтобы успокоить: «Это пройдет»… Однако все же можно было заметить, если присмотреться, - он глубоко уязвлен, а спустя некоторое время обнаружилось: весь организм его смертельно надорван, душа ранена. Ведь совсем недавно, когда он просто проходил даже по коридору Союза писателей, все сидевшие на подоконниках и в креслах, невольно вставали в приветствии, признавая в нем бесспорный и неколебимый авторитет.

Ко всему прочему – подошла пора потерь. Потерь основополагающих ориентиров, связанных с падением политического режима. Потерь друзей и родственников. А затем непонятная, подлая, вздорная война, спровоцированная ради интересов каких-то кланов и экстремистских группировок. Как он страдал из-за нее! Помнится, пришел к нам совершенно не похожий на себя – лицо серое, всего колотит: «Сейчас проезжал из деревни на Днестре в Кишинев мимо Ваду-луй-водского моста, а там стрельба. С того берега бьет пулемет, там рвутся снаряды… Люди сошли с ума. И это происходит в центре Европы!». Он, уже отяжелевший, отравленный наступающим мраком и ядом, пошел к президенту республики: проворочавшись не одну бессонную ночь, как всегда, обстоятельный, все обдумав о том, как можно выйти из этого трагического положения. И глава государства демонстративно не принял его…

Впервые за свою долгую жизнь общественного деятеля Лупан, Герой социалистического труда, авторитетнейший в мире молдаванин, столкнулся с таким пренебрежением. Уж на что были серьезные столкновения с прежним руководством, а такого, чтобы с ним не захотели разговаривать, никогда не случалось. Я тогда упомянул об этом в одной газетной заметке, так пресс-служба тогдашнего президента несколько дней мусолила мое имя по радио как клеветника: дескать, в журнале, где регистрируются просьбы посетителей, не значится ходатайство Лупана. Как будто он должен был заранее послать письменное заявление. Это событие было последней каплей травли, он сразу постарел, сделался неразговорчивым, вскоре слег в больницу и уже больше не встал…

…Одному императору докладывали, что на центральной площади столицы обнаружен странный предмет: «громадное черное тело весьма странной формы», занимающее пространство, почти равное спальне императора. В рапорте описывался этот предмет, который в начале приняли за животное. А как потом выяснилось, - это была всего-навсего шляпа Гулливера. Наверно, помните это место в сатире Свифта. Лилипуты, которые носили подобные же шляпы, не узнали ее, не могли увидеть целиком, - слишком непривычные масштабы. Это обстоятельство раздражает пошляков всех времен. Слишком они уверены в своих примитивно-бытовых суждениях. И, вообще, я часто замечаю, что многие, вместо того, чтобы поднять глаза, дабы увидеть сверкающие вершины явления, смотрят себе под ноги, а там кроме лужи да грязи ничего нет… Подобное произошло на наших глазах.

Мне нет нужды доказывать, как значительно литературное наследие Андрея Павловича. Это известно и без меня. Об этом написано немало и хорошими специалистами. Много раз прочитал я его стихи, кое что, особенно задевшее меня, я перевел на русский. На всем, на всем, вышедшем из-под его пера лежит печать высочайшей ответственности. Недаром даже заголовки его стихов подчас звучат велением совести: «Отвечай!», «Крик против рутины» и т. д. И это обращение к читателю направлено и к самому себе. Он создал целую галерею выразительных живописных портретов современников, в особенности – сельских жителей, которые дороги ему с раннего детства. До самого конца он был верен этим своим героям. Особенно дорог был ему человек, о котором он сказал в одном из стихотворений: «Добро носящий» – «носитель вдохновенного порыва!..» Ему не пришлось освобождаться от демагогии, властвовавшей в определенный период в давние годы. Он и прежде был суровым реалистом. И тем не менее, именно он, меньше всего повинный в славословии, публично каялся в стихотворении «Mеa culpa»: «Я виноват в одном – что робость порой ломала мне строку, когда толкала низкопробность к штампованному языку…»

Он символ, знак времени, оставивший художественный документ эпохи. Его поэзия протекала в сотрудничестве с историей, с действительной жизнью. И обычную жизнь, то, что мы называем прозой, он обращал в поэзию. У него совершенно нет пейзажных стихов, почти нет интимной лирики, а когда он касался личной судьбы, то вел речь, стараясь избежать пафоса, словно бы не всерьез, с легкой самоиронией, как в замечательно стихотворении «Биографическое», где изображает свое детство - немного комично, и с мудрой глубокой грустью.

Больше трех десятилетий дарил меня дружбой этот один из самых замечательных людей. Были годы, когда мы с ним встречались почти ежедневно – и по делам, и просто совершая прогулки. Порой наши чаепития затягивались за полночь. У кресла, где он любил сидеть у нас, до сих пор на книжной полке лежат его старые очки: споря со мной, он часто требовал точного цитирования, брал книгу, журнал или газету, надевал очки, долго вчитывался. Чтобы не шарить по карманам в поисках их, он навсегда оставил одни очки с поломанной дужкой у меня.

Поражала широта его взглядов, сама культура дискуссии, умение вести разговор. Занимало его многое - и тайна жизни и смерти, и человеческая душа, и наступление воинствующего аморализма, и принципы хозяйствования, мы толковали также «насчет былой и новой власти, насчет добра и не добра», о Боге и безбожии. Он, неверующий, признавал существование души, – это как-то естественно согласовывалось с его материалистическим мировоззрением…

Подчас я, надеясь удивить его, начинал рассказывать о какой-то научной новости, вычитанной в только что вышедшем журнале. Он останавливал меня и развивал сообщенную мной идею на удивление полно и глубоко. Оказывается, то, что я принял за последнее слово науки, ему было давным-давно известно, – читал еще до войны в каком-то французском журнале. Он был необыкновенно образован, начитан, еще подростком самостоятельно выучил русский и французский. Русским владел великолепно, хотя подчас делал неверные ударения, например, упорно говорил: лукОвица, Апрель, ВладимИр, что придавало его речи особое очарование. Иногда, выступая по-молдавски, вставлял в свою речь по-русски пословицу или крылатое выражение, считая, что оно лучше выражает суть. Незадолго до конца, выступая на бурном писательском собрании и желая урезонить горячие головы, готовые предать анафеме все русское только за то, что с ним связано воспоминание об империи, он убеждал: нас связало прошлое, и тут – веление истории, тут ПЕРСТ СУДЬБЫ, - последние слова были сказаны им по-русски.

Наши с ним споры иногда принимали, так сказать, острый характер. Однажды, в публичном выступлении в Союзе писателей он признался: «Ссориться с ним (со мной Н.С.) – большое удовольствие. Притом, дело за этим не станет…» Я старался доставить ему это «удовольствие»… Тут дело не в моем вздорном характере – это были уроки познания, познания всерьез, а не для «галочки». И не все сразу ложилось на душу. Он ценил, как выразился один мой любимый поэт, натуральный вкус жизни. В этом основа его и этики, и эстетики. Это обстоятельство и связывало нас.

Всем своим обликом, своей судьбой, строем мысли он мог занять место героя в эпическом романе о нашем времени, так типична, ярка и привлекательна была его фигура: ничего лишнего, все отточено, характерно, колоритно. Даже внешне он привлекал взгляды встречных, угадывавших в нем человека большого, значительного. Он жил и поступал масштабно, опрятно и был авторитетен как мыслитель и художник. И недаром его привлекали в качестве арбитра в наиболее сложных конфликтах, подчас даже своих сугубо семейных, - и художники, и политики своего времени. Три столпа морали древних - мужество, мудрость, умеренность – в его характере дополнялись еще одной важной добродетелью – справедливостью. Он был справедлив даже к самым гнусным своим врагам.

Он никогда не хотел выглядеть хоть чуточку лучше, чем был на самом деле. С предельной тактичностью выкладывал правду на любом уровне, чем приводил в замешательство любителей сглаживать острые углы. Чаще всего в таких случаях он оказывался один перед лицом всесильной торжествующей неправоты. Фигура Лупана очень мешала многим из тех, кто ставил клановые, шкурнические интересы, собственное шершавое самолюбие выше общественной пользы. Как изворачивались прохиндеи всех мастей, чтобы опорочить его! И он не дал им ни малейшего повода сказать: «А сам-то!» Его бескорыстие было абсолютно неоспоримо. А скромность – редчайшей.

Все время ему приходилось жить в экстремальных условиях, находясь под прицелом определенного клана, тех людей, которые могли существовать и процветать лишь в условиях всевозможных фобий, поисков идейных ведьм, разоблачения мнимых националистов, когда крамолу такого рода искали даже в стишках для детей. Недаром Лупан восклицал в стихах: «Ох, язык мой родной, как меня замучил!..» Да как видно, и еще помучит жителей этого края языковая, во многом высосанная из пальца, проблема.

Он был типом народного праведника, поступать не по лжи – это было его религией. Чувство долга, совестливое стремление жить по правде даже в мелочах, было в нем сильным, и этим он напоминал героиню рассказа Солженицына «Матренин двор». Кстати, с именем Солженицына связано еще одно воспоминание. Будучи членом Комитета по Ленинским премиям, Андрей Павлович горячо поддержал кандидатуру этого писателя, выдвинутого на соискание премии за повесть «Один день Ивана Денисовича». Он не раз говорил мне о баталиях, разворачивавшихся тогда, о том, как уже затравленный Твардовский, выдвинувший эту кандидатуру, ища поддержки, опирался на него, Лупана, мнение которого коллеги уважали. Тогда Солженицына отвергли. Андрей Павлович свято и наивно верил, что если бы тогда бывшему узнику ГУЛага повесили бы на грудь золотой кружочек с изображением Ленина, звездочку Героя, все в стране могло бы пойти иным путем… Тут есть над чем поразмыслить.

Особая тема – общественная работа Андрея Павловича. На мой взгляд, он большую часть своего дарования, своих сил отдал организации литературной и культурной жизни своего края. Помимо этого он всерьез и совестливо выполнял депутатские обязанности в Верховных Советах - СССР и Молдавии, в деле борьбы за мир во Всемирном Совете мира, был также Председателем Верховного Совета республики.

…Та расправа, которую учинили над старым поэтом определенные силы, с воспоминания о которой я начал эти заметки, зрела исподволь. Еще за два с лишним десятка лет до этого в стихотворении «Ноша своя» (очень для него важная мысль – отстаивание своей самостоятельности как залога творческой свободы) он, напомнив, что «память моя перемалывает деревенские давние сухари», заметил:

И те, кто меня за отсталость жалеют,

очень тонкие, ироничные умы,

думаю, и они бы не прочь пощедрее

поживиться из той небогатой сумы.

«Ироничные умы» охотно пользовались этой «сумой» – эпигонски повторяя мотивы его творчества. К примеру, после его стихотворения «Колодец Пахома» в молдавской лирике косяком пошли подражательные «колодцы»

…Думаю, эта сума долго еще не исчерпается.

Добро носящий – главный и любимый герой его поэзии, - «с ним я пью бесстрашно привычную суровость бытия», - писал Лупан, как бы подводя итоги. Эта суровость бытия, причем, - привычная, это и есть содержание его нелегкой судьбы.

Приближается знаменательная дата, в феврале будущего года ему исполнилось бы сто лет. Но что-то не заметно хоть маленького движения, чтобы отметить этот юбилей хоть маленькой книжечкой его стихов. Как-то не так давно звонил мне Ион Друцэ, спрашивал, не готовится ли книга воспоминаний об Андрее Павловиче к его юбилею. А сам Ион Пантелеевич вроде бы готовит книгу своих статей о нем. При его-то общественном авторитете мог бы обратиться прямо, как говорится, к властным структурам. Но…

В атмосфере сегодняшней политической жизни государству нашему не до Поэта, «добро носящего» …

Обсудить