К 65-летию со дня рождения. Валентин Ткачев (1946-2007)

На человеческом поле -
Там, где немало всего,
Надо быть русским -
Не боле,
Но и не мене того.

Валентин Ткачёв родился 15 сентября 1946 г. в с. Красноармейское Донецкой области. Первая книга в Кишиневе вышла только в 29 лет поэта в 1975 г. тоненьким сборником. В Союз писателей СССР Ткачев смог вступить в 1984 г., когда «основы» бюрократических стен давали трещины, будучи уже 38-летним поэтом и автором сотен стихов, в большинстве - не опубликованных.

Со временем стихи Валентина Ткачева стали появляться в издательствах "Художественная литература", "Молодая гвардия", "Детская литература". Он стал первым редактором альманаха "Ларец" и газеты "Славянский мир". Но только после перестройки Ткачев наконец-то стал получать заслуженные награды - поэт стал лауреатом Есенинской премии (Фонд славянской письменности и культуры) и Пушкинской (посольство России в Молдове).

На здании городской рыбницкой типографии 14 мая 2011 г. состоялось торжественное открытие памятной доски, посвященной «талантливому приднестровскому поэту, публицисту и критику Валентину Ткачеву». Но не на доме, где он жил, а на стене того здания, в котором работал. И это символично - был ли у него в последние годы - настоящий Дом?

Валентин Ткачев - автор сборников стихов «Преодоление зимы», «Тяга земная», «Свет наш насущный», «Запретный плод», «Меч любви», «Гора света», автор книги «Нелёгкая стезя. Размышления о литературе, литераторах и литературных нравах», первый редактор альманаха «Ларец-1» и составитель «Ларца-5», посвящённого творчеству поэтов Приднестровья, создатель и руководителем литературного объединения «Родник» в Рыбнице, он оставил в литературе свой зримый след.

«И С УЖАСОМ Я ПОНЯЛ, ЧТО Я НИКЕМ НЕ ВИДИМ…»

Он сам все сказал - про другую смерть поэта: «Эх, Толя, Толя… Какая автокатастрофа?! Поэты умирают потому, что они сейчас не нужны…».

С Валентином Ткачевым, и в этом нет сомнения, Молдавия потеряла единственного в своем роде поэта, кто был так талантлив, столь верен русскому слову. Несмотря на самому себе рано назначенную суровую роль - быть совестью русского слова в Молдавии, роль стоическую, ершистую, принципиальную, на непростой характер (кажется, у поэтов, другого не бывает), на все его огрызания (отчаянная форма самозащиты), иронический прищур, Валентин Ткачев, там, вдали, за гранью жизни, стоит и беззащитно улыбается.

Как ни в чем не бывало - совершенно детский, осиянный прозрачно-голубым светом. Будто вчера народился.

«И с ужасом я понял,

Что я никем не видим,

Что надо сеять очи.

Что должен сеятель очей идти…», -

с любовью цитировал он Хлебникова.

Подробности его драматического - явно до срока - ухода из жизни упирались в неумение «организовать жизнь», в окружение, духовную поддержку. В личную жизнь. В собственную драму, в не слишком-то налаженный быт, в откровенную нужду последних лет. Слабость характера? Отсутствие бодрого оптимизма? Зацикленность на своем внутреннем мире? А что такое зацикленность литератора на своем мире? Ведь это форма и образ его жизни. Но печаль в том, что он был изначально и глубоко одинок. И потому что был Поэт, и потому что слишком хорошо и глубоко чувствовал многие вещи, и потому что судьба вложила в этот рост и мужскую оболочку душу нервного и ранимого подростка.

Есть поэты, которые выдавливают из себя стихи, идут от литературы, «вбивают» строки в заданную форму, а есть поэты, как Ткачев, из которых, кажется, сама жизнь выдавливает слова и строфы. Биография сливается с творчеством, жизнь - с поэзией, стихи звучат естественно, будто существовали давно, и вдруг излились сами собой, взявшись ниоткуда. А ведь это и есть близость к народу, и как принято говорить - к истокам, основам, как шел от них в своей поэзии большой русский поэт Николай Рубцов.

Зажатое застоем между полураспадом империи и полным её крахом - осталось вовремя неиспользованным, «непереваренным» обществом и ткачевское значение, и творчество, и пафос его поэзии, и литературоведческие находки - накопленные критические мысли, оригинальные размышления об историческом пути России, великолепное знание русской поэзии от Кантемира до Вознесенского, от Державина до Бродского. В литературе и литературой он жил многие годы, напряженно раздумывал над тенденциями, «сменами вех», что потом лишний раз доказала даже малая часть его увидевшей свет критики. Но все то, что было узнано из ткачевского багажа - в годы застоя прошло полузамеченным, а потом появилось, увы, припозднившимся постскриптумом.

Для лирика, человека эмоций, порой сумбурного в проявлениях, Ткачев был непривычно «системно» умен и критичен. В отличие от баловней судьбы, за ним была непростая жизненная школа - шутка сказать, поэт начал биографию и армией, и попыткой выучиться на врача, затем, после окончания сельскохозяйственного института, поработал и автослесарем, и зоотехником, а уже потом - журналистом, критиком, составителем и редактором сборников, далеко не избалованным гонорарами.

К лишней чести поэта будет сказано, он был из тех литераторов, кто всю жизнь упорно и целенаправленно занимался самообразованием. Зрелое качество ума, его оригинальность, широта охвата тем - открывались в общении, прорывалось в его метких замечаниях по поводу литературы, откладывалось в критических статьях, становилось откровением при его мгновенных реакциях на то или иное поэтическое, политическое или историческое событие. Мы были знакомы с конца 70-ых годов, но много общались в 80-ых и начале 90-ых гг., когда в кишиневском издательстве готовилась к печати моя книга «Мастер и слово», куда вошло интервью поэта о литературе. И тогда - в спорах и разговорах, появилась полная возможность оценить литературоведческий дар Ткачева, его незатёртый взгляд на русскую поэзию, в целом - узнать его поближе, и теперь - оглядываясь назад - задуматься о нелегкой судьбе этого талантливого оригинального поэта.

Как всегда бывает с людьми внешне независимыми, гордыми, хотя с самых первых подборок стихов был ясен необычный и редкий склад его дарования, с Ткачевым изначально никто не носился, не перехваливал, и уж конечно - не опекал, не ратовал за него, не толкал и не двигал. Не думаю, что кто-то даже из близкого - мужского - круга понимал при жизни поэта, что такого склада человеку - нужно не совместное застолье, а простая, братская опора мужского плеча (с женщинами поэты предпочитают сами разбираться), забота и реальная помощь.

Он не умел расчетливо жить. И драма жизни шла и развивалась своим чередом. Друзья-литераторы, несмотря на все совместные бокалы, пылкие скоротечные дружбы, мало того, что сами одержимы то ли ангелом, то ли бесом творчества, по природе эгоистичны, даже эгоцентричны, часто ревнивы к чужому дару. А сам настоящий поэт слишком часто пребывает в таком трансе собственной ауры, что ему не до реальной борьбы за самоутверждение - ценой шустрости, хорошего знания - что, почем и как. Его ведет инстинкт самосохранения: вдруг капризный живой источник Иппокрены, что сам боится своего журчания, забьется камнями, зарастет жирной ряской.

Думаю, для самого Валентина рано встал ребром жесткий идеалистический вопрос: или ты сохраняешь в душе священный огонь, право на откровение «свыше», как божий избранник, поэт. Или не имеешь такого права, если суетишься, лжешь, льстишь, прощаешь несправедливость, бегаешь по кругу, заводишь нужные знакомства, услуживаешь и т.д.

Валентин выбрал и ответил утвердительно на первую часть дилеммы. Наивным он не был, но алкал истины с требовательностью не поэтической, а скорее провидческой, пророческой. Причин тут немало. Его личные воззрения на роль поэта в обществе - это первое. Существовали и объективные причины. На мировоззрение, формирование души и характера поэта, оказала мощное влияние русская литература 19-ого века. Думается, поклонение перед нравственными уроками произведений Достоевского, Толстого и т.д., стало для Ткачева непоколебимой твердыней истины - среди тотальной лжи застоя. А со временем неизбежно переросло в личную жизненную драму требовательного идеалиста.

Ткачев, конечно, был не единственным носителем нравственного императива классической русской литературы. Она прошлась мощным катком по всей интеллигенции тех лет. И многие совестливые души из поколения 70-ых - не видя ничего более достойного среди фарисейства, лжи власть предержащих, отсутствия перспектив развития, любого движения и появления живой мысли - так или иначе находились под мощным и парализующим влиянием духа той литературы - христианского, взыскующего, требовательного.

Этот сложный процесс подавления-обречения и одновременно «полета духа» - как всегда экстремистски задиристо, на грани фола, но и не без доли справедливости, если взглянуть на явление широко и в последствиях, - попробовал рассмотреть в своих статьях постмодернист и революционер Эдуард Лимонов, назвав русскую литературу девятнадцатого века «трупным ядом»: «И вот семьдесят лет потребления этой, с позволения сказать литературы - породило генетически безвольных людей... Я уверенно заявляю: человек в значительной мере есть то, что он читает. Ибо книги представляют определённые наборы идей, живых или даже дохлых. Негероические, слезливые, истеричные книги породили безвольных, негероических мужчин и женщин». Так увидел ситуацию «Это я, Эдичка». Но явно упустил из виду главное и не договорил многое.

Кажется, «сладкий яд» этого идеализма и обогатил и сыграл в жизни Валентина Ткачева, и не только с ним, злую шутку. Почему?

Здесь хочется сказать: не так страшна жизнь во литературе, как жизнь - по литературе - она и есть добровольная епитимья. Но в советском обществе среди отнятого у народа права на истину, христианства, лучших достижений западной культуры ХХ века, включая литературу и философию, произведения русских классиков долго являлись почти единственной «соломинкой», через которую тянулись, жадно «поглощались» соки критериев и ценностей. Считывались и впитывались не только альтернативная информация; и православие, и история России, и философия, но что немаловажно - само подобие образа жизни духовных людей того времени, их поиски истины, их «проклятые вопросы».

В свою очередь литературная закваска в реальной жизни порождала нешуточные трагедии существования.

Выступавшие противоположностью той литературе двойные стандарты бытия были особенно - органично, до глубин души - ненавистны цельному и одновременно слишком не защищенному изнутри и внешне Ткачеву: «Все тонет в фарисействе….». Неспроста поэт, что называется, до последнего вздоха часто цитировал Герцена: «Мещанство может победить, и оно победит». И добавлял: «А это для поэзии - нож в сердце».

Интересный вопрос, что он понимал под мещанством духа? Он не раз высказывался по этому поводу: убаюкивающее словосложение, «вещную жизнь» в слове и деле, набор удобных истин, типа «тише едешь - дальше будешь», уютные литературные штампы, груды отработанной кем-то руды, имитацию - вместо подлинного и искреннего.

Мещанство духа он видел во многих бытовых проявлениях. Время застоя с его вечной официально как бы несуществующей в природе торговлей: «ты - мне, я - тебе», «не подмажешь - не поедешь» и прочими реализованными прибаутками, поэта не радовало. Как, впрочем, и время постперестроечное, не искоренившее установку на прагматическое преуспеяние, а скорее выведшее его на новый уровень кумовства, протекционизма и прочих взаимовыгодных связей.

Как Чацкому весь этот скорбный перечень способности «казаться, а не быть» - был ему органически противен. А в застойные времена - если хотел широко печататься - третьего было не дано. Именно умения себя вести в кабинетах, знать, кто от кого зависит, кто с кем связан вне служебного кабинета, вовремя смолчать, льстить, носить маску, приятную во всех отношениях, оказать хоть мелкую, но услугу, выпить с «нужным человеком», выступить с похвалой, написать восторженную рецензию, - ждала от Ткачева суровая действительность литературных будней. Он понял, и ему дали понять литературные чиновники, что суть человека и талант - ничто. А форма жизни - все. Не потому ли его так редко печатали, и он поздно смог вступить в Союз писателей Молдавии - в 38 лет? Поэзия была для него высотой духа. Его никто об этом не просил - он поднял планку сам для себя. Это было и благом, и наказанием одновременно.

Он часто говорил, приезжая в Кишинев из Рыбницы, как Лев Толстой из свежей, самолично обкошенной Ясной Поляны, навестивший развратную Москву и прогнивший Петербург:

- Ну, коне-е-ечно… вы тут все, в Кишиневе!…

Подразумевалось: продались, жируете, чертовы мещане…а где же ваш дух чести, правды, совести? Где ваше Слово?

На дне этих отчаянно чацких монологов лежала горечь и разочарование.

Со временем это стало даже похожим на явление в режиме нон-стоп. Приезжает Ткачев. Всех обвиняет. Уезжает. На что-то крепко обидевшись. Потом снова приезжает и всех виноватит. И все начинается сначала.

Но потом ты постигал законы жанра его появлений и исчезновений: у поэта есть своя программа! Он же ищет соратников, да-да, все время ищет «соратников в деле по возможности достойного представления русской литературы в этом крае», как однажды сам и выразился. Куда уж понятней!

И его непростая жизнь по солженицыновской формуле «бодался теленок с дубом» - обостряла в нем чувство противостояния не только «литературной мафии», коей считал едва ли не всех, кто сидит в кабинетах от Москвы до Кишинева и держит «ключи» от издательских врат. А что хуже - обнаженность души, постоянная готовность к обидам заставляла искать врагов среди окружающих - знакомых и друзей, что снова вело к обидам и одиночеству - уже на другом витке.

Но мало найдется поэтов, кто свои муки и размышления так точно отливал в литературную форму. «Неудобная» для многих суть поэзии и публицистики Валентина Ткачева была особого рода - с оттенком гражданско-миссионерского пророчества. А тогда не слишком любили и печатали тех, кто писал всерьез и искренне.

Поэт не был русофилом, как торопливо постарались приписать ему это качество литературные недоброжелатели, но был близок к идее вселенской русской души, к «Розе мира» Даниила Андреева. Однако же, получалось, что лишний раз подчеркивать свою «русскость» в любом контексте в те времена в Кишиневе было почти неприлично, будто эта этническая принадлежность на что-то намекала ненужным образом. Это нелепое запутанное «национальное» обстоятельство, мешающее называть вещи своими именами, и в те далекие годы выводило поэта из себя, ибо он, как никто из его генерации поэтов в Молдавии, ностальгировал по России. Это чувство тоски о великой русской культуре в целом, его пристрастия, отрицающие космополитизм в литературе, склад души и ума, необходимость ощущения твердой почвы под ногами, создало в душе поэта свой автономный образ России. А когда все рухнуло вместе с перестройкой, «все смешалось в доме Облонских», и скорым возрождением великой русской культуры не запахло, а совсем наоборот, Ткачев как последний солдат при убитом императоре, грустно, болезненно, верно и безнадежно держался до последнего за этот Великий Миф, столь дорогой всем русским, безмерно страдая.

На человеческом поле -
Там, где немало всего,
Надо быть русским -
Не боле,
Но и не мене того.

Как говорил достославный,
Тот, кто лепил, не деля:
Русский, он суть православный,
Всё остальное - земля.

Где бы меня не носило,
Помню я дело своё:
Незачем славить Россию,
Надо быть частью её.

А на фоне тех застойных искусственно созданных «деликатных» умолчаний, Ткачева, как на грех, подводила одна «слабость»: заговорить о судьбах России. По принципу летучего выражения: «если нельзя, но очень хочется, то можно». Не зря любимое слово Валентина было «дерзновенный». Он, надо сказать, вообще тяготел к вкусным словам: например - не раз употребляемому им слову «органолептический»: тут ведь для любящего русский язык бездна юмора и ерничанья заключается. Хотя и не сразу понятно, почему именно это почти научное слово звучит в контексте смешно, иронично, а другое, допустим, «органопластика» - не забавно, и уж «органика» - почти грубо и совсем не смешно.

И это любимое им вкусное слово - «дерзновение» - поэт употреблял письменно и всуе, но главное, что называется, впустил в душу его смысл. И этой «дерзновенностью» пользовался. Полемизируя и иронизируя, так сказать. И хотя кто-то отметил, что вечная ирония - любимое, а главное - единственное оружие беззащитных, не добавил, что это - весьма вызывающее оружие.

«Дерзновенность» ткачевская, в частности, заключалась в умении «под настроение», за дружеским столом, под звяканье стаканов, поставить собеседника в тупик неудобным вопросом, а если что - и поддедюлить, и все такое прочее. Иногда это желание ставить неудобные вопросы пересиливало мысль о последствиях. Не всем нравился такой подход и не все хотели разделить беззлобное - по сути - литературное ерничанье и игру.

К тому же, в те годы в Кишиневе и вообще в Молдавии, часть еврейской диаспоры уже практически сидела на чемоданах, а многие из интеллигентов-русских, боясь быть неправильно понятыми в этой нервозной обстановке, опасались ненароком задеть чьи-то чувства и прослыть антисемитами, лишний раз в компании даже слова «Израиль» не решались вслух произнести, а не то, что говорить о русской идее.

Разумеется, таящейся злобы или сознательного ехидства с расчетом оскорбить чьи-то «лучшие чувства» у Ткачева не было: но был соблазн поднять тему, расширить разговор, упомянуть Бердяева и Достоевского, может, и Розанова припомнить вместе с Солженицыным, с целью узнать, что скажут собеседники, и главным образом - затеять за столом «большую тему», чтобы наполниться. Увезти в свою провинцию этот разговор для переваривания. Думать, вспоминать, снова приехать спорить. Никому в голову не приходило посмотреть на его жизнь с этой стороны. А ведь эти обстоятельства - духовный голод, нехватка литературного пространства для реализации, невосполненное желание отточить мысль в профессиональном писательском кругу - провоцировали депрессию, и в чем-то ускорили его смерть.

Вот почему Валентина Ткачева хлебом не корми, как он любил «большие», да и «больные» темы. Он скучал, отчаянно скучал у себя в Резине и в Рыбнице, тосковал по равному кругу, интересным людям:

«Боже, сколько же я начудил,

Задыхаясь от жизненной скуки!».

И поскольку в его окружении не хватало собеседников для «больших тем», жадно выловив достойных спарринг-партнеров в Кишиневе, он уже эгоистично и с задором не отпускал вожжей… не шибко-то и оглядываясь.

Делал Ткачев эти закидоны в сторону братьев по поэтическому оружию, поднимая вопросы русской истории, языка, русской судьбы, без грязи и национализма, который ему приписали его враги, за ним никогда, и это принципиально важно! - «ни до, ни после» - не числилось статей с душком, или соответствующих стихов, а то и двусмысленных высказываний. Но какой-то бес толкал его на сомнительную дорогу «здесь и сейчас, пока не поздно», поговорить на животрепещущую тему с попыткой литературно-отстраненного рассмотрения вопроса, эдакого «космического» видения» русской идеи с горних высот.

Если в компании оказывались друзья-поэты еврейского происхождения, такой философский холод отстраненности еще больше уязвлял товарищей по перу. Они, естественно, начинали дико нервничать и переживать. А потом - задираться и огрызаться. Русская культура и своя самоидентификация накануне эмиграции (или без такого намерения) - этот вопрос был тогда для многих не из легких. Было больно разрывать связь с могилами, тащить за собой слабых уже стариков-родителей, душа будущих эмигрантов разрывалась. С другой стороны - «Молодая гвардия», «Наш современник» - оружия не складывали, дразнили общественность, подкладывали дровишки в костер. И сама Молдавия уже дымила пока еще неуверенными костерками языковой, ксенофобской инквизиции. До русской ли тут идеи?

В общем, холодный абстрактный «космос» из такого застольного разговора быстро улетучивался. Настоящей ссоры не случалось, разговор переходил на другие темы, все расходились друзьями, но слухи о ткачевских «поползновениях» - в пересказах, намеках - утекали далеко в сторону - само собой, уже изрядно приправленные домыслами. В достаточно наэлектризованном обществе, где взгляды уже начали поляризоваться, а националистические идеи в части слоев молдавского общества - формироваться, даже эти слова «Россия», «русский», «русское» многие были готовы воспринять чуть ли не как намек на измерение истинной «русскости».

Такая была благодаря практике умолчания и загнанности проблем внутрь запутанная межнациональная ситуация, питавшая подозрительностью и настороженностью, которая и на уроне поднятой темы раздражала многих.

Позже Валентин скажет свое знаменитое: «кто православный, тот и русский», но черту не подвел - так и не разрешив окончательно какие-то важные для себя вопросы - и с русской душой, и с русским самосознанием, и с принадлежностью веры, а они его всерьез мучили.

В любом случае, в те годы «недипломатичный» Ткачев при свободных разговорах о русских путях и душе сильно рисковал своим реноме. Но он был уверен, что те, «кто не дураки», его правильно понимают, а до остальных, мол, дела нет.

Тут он сильно ошибался. «Остальных» было больше. Трудно теперь сказать, специально воспользовались такими наветами тогдашние доперестроечные литературные бонзы и за них ухватились, или приняли за чистую монету, но карта «русского националиста Ткачева» успешно была разыграна там, где поэт менее всего в этом нуждался: в кулуарах молдавского «союзписа», где такие слухи обретали характер чуть ли не «прижизненного клейма».

Разумеется, официально - в лицо - ничего поэту не говорилось, обвинений ему никто не предъявлял. Но удобное подозрение давало лишний повод не печатать талантливого строптивца, сторониться от участия в его жизни и литературной судьбе, при случае высказывать свои «подозрения», уклоняться от признания его заслуг… Типа - от греха подальше.

Увы, он так и не обрел своего литературного круга в Кишиневе. Ему оставалось только держаться за свой талант, за поэзию… за самого себя.

«Русский язык, который не даст солгать», по его выражению, был его первым и вторым заветом на скрижалях.

Не ко мне одному

Наша жизнь так строга и сурова.

Под конец состоит из утрат.

Всем пожертвовал я для тебя,

Стихотворное бедное слово.

И каков результат?

Ни кола, ни двора!..

Гол, как сразу же после рожденья.

А ходил не бесчестной тропой.

И куда мне девать

Километры того наслажденья,

Что получены мной

От живого общенья с тобой?

Многое в стихах Ткачева говорит о том, что его поэтическими «братьями» были Тютчев и Николай Рубцов, но во многом - в требовательной чистоте постановки вопроса, в изначальных посылах духа - он шел от Блока. Эта редкая поэтическая традиция сама за себя говорит. Вообще же Ткачеву был свойственен широкий спектр литературных пристрастий. В круге его пристального внимания оказались и ныне полузабытые поэты Державин, Смеляков, Корнилов, Кирсанов, Заболоцкий. Он постоянно искал близкую ему форму лирико-гражданского и лирико-философского выражения, не находя аналогов в современной поэзии. Так Валентина Ткачева интересовала выпадающая «из контекста» современной поэзии православная вера. Слова «Бог», «божественное» в разных смыслах появляющиеся в его произведениях, казались естественными. Однако, православие привлекало его внимание в гуманистическом, культурологическом разрезе, и как один из индикаторов «русскости» и его феномен, канон правдоискательства, вечной устремленности личности по вертикали, а не растекания по горизонтали. Да, не раз отмечалось - в православии очень важно понятие восторга перед мирозданием. И перед нравственным законом - правдой (почти по Канту). То есть православный русский человек, себе в ущерб, любит звездное небо. Любит, чтобы было высоко. А не мелко. Может быть, поэтому «даже гвоздь забивает со стоном», как кто-то пошутил.

Столь требовательно-пророческий тон - с высокой башни вечных ценностей, многих раздражал. А время поэта уходило - то застой, то перестройка - практически без аудитории читателей. Сложись судьба иначе - это, разумеется, только простимулировало бы творчество в самые цветущие годы, и поэт оставил бы нам в наследство сборники - потолще. Не оставляет ощущение, что приди к Ткачеву вовремя им заслуженный успех - в том числе и материальный, жизнь его тогда бы не была столь быстротечна, не так депрессивна - с точки зрения «излишеств», не так по бытовому, семейно неустроенна, и не так трагичен конец.

А между тем, бытовая сторона его жизни до последних лет жизни оставалась крайне запутанной. Это он о себе сказал в минуту откровенья: «Будучи человеком весьма безалаберным, я всегда с любопытством и уважением относился к тем, кто умеет устроить свою жизнь хотя бы на бытовом уровне…». Но сам-то никогда в заботы суетного света погружаться не хотел. И не мог…Дело в том, что, как потом выяснилось, накопившийся коммунальный долг за пустую квартиру после долгих судебных перипетий, составлял чуть ли не более полутора тысяч долларов, сумма для Приднестровья и Молдавии неимоверная! - и коммунальщики, не дождавшись погашения долгов, отрезали ему отопление, газ и свет.

Руководство Союза писателей «Днестр», у которого еще были тогда какие-то рычаги влияния, пыталось материально помочь поэту, прикрепив его к зоне «литературных пенсионеров» (всего 300 леев), выдавая гонорары, звонило, писало обращения, пробовало добиться у городских властей списания этих долгов, мотивируя тем, что речь идет о большом таланте, но пока суд да дело, поэт продолжал жить практически без своего угла.

Что он при этом переживал, итожа свою жизнь, - знает один только Бог.

«Человек склонен воспринимать несправедливость и обиду как экологическое нарушение в мире человеческого общения», - так сказать мог только величайший идеалист и правдоискатель-одиночка.

То обиды накинутся сворами,

То уже и не рад калачу…

Всё приходит, но только не вовремя,

Я сегодня об этом грущу.

Это дело мне очень не нравится.

Кто там линии судеб прядёт?

Кликнешь смерть, а она не объявится,

Сам зовёшь, а она не идёт.

Теперь можно только сожалеть и о других причинах и глубине его позднего человеческого разочарования. Ткачев застал период разложения литературы, её массовость, манипуляцию постмодернистов. При его поэтических ориентирах на классическую поэзию - без «безродного» космополитизма, он это, мягко говоря, далеко не приветствовал, понимая постмодернизм по Константину Леонтьеву - от цветущей сложности к смесительному упрощению. Иными словами, литература, из которой ушла жизнь, мало его занимала. Работая с новыми книгами молодых авторов, анализируя их творчество, он не раз в той или иной форме подчеркивал, что игра с мертвыми формами граничит с пародией.

Не примирился он и с такой модной тенденцией демократической культуры, как изначальный уход от сложных вопросов бытия, уход от трагедии и человеческой драмы.

Свои давние претензии - а только такой поэт как он мог назидательно назвать свою книгу критики русскоязычной молдавской поэзии «Нелегкая стезя» - Ткачев попутно обращал и в прошлое - к нелюбимым им поэтам-«шестидесятникам»: «Загадочности, вообще-то говоря, поэты-«шестидесятники» добивались искусственным путем форсирования голоса, ускорения поэтических перемещений и набрасывания в глаза читателю ярких, но отвлекающих метафор. Короче, действовали как певцы-эстрадники… Слабость и в том, что тот же, например, А. Вознесенский отождествлял себя с актером: «Ведь нам, актерам…». А поэт - не актер!».

Нет сомнений: пафос многих его стихов был сосредоточен именно на спорах с невидимым противником, лукавым имитатором настоящего. Где он черпал пафос? Там же, где нежный, романтичный и усмешистый Веничка Ерофеев, образованный пьяница, бездомный безработный, разрушитель стереотипов, автор новояза, для своей бесконечной мечты и иронии изумленного полуребенка, очутившегося среди людей и познавшего земные сумерки. Так где же черпал?

В своей русской душе, вечно тоскующей о звездном небе над головой…

СТИХОТВОРНОЕ СЛОВО

Не ко мне одному

Наша жизнь так строга и сурова.

Под конец состоит из утрат.

Всем пожертвовал я для тебя,

Стихотворное бедное слово.

И каков результат?

Ни кола, ни двора!..

Гол, как сразу же после рожденья.

А ходил не бесчестной тропой.

И куда мне девать

Километры того наслажденья,

Что получены мной

От живого общенья с тобой?

***

То обиды накинутся сворами,

То уже и не рад калачу…

Всё приходит, но только не вовремя,

Я сегодня об этом грущу.

Это дело мне очень не нравится.

Кто там линии судеб прядёт?

Кликнешь смерть, а она не объявится,

Сам зовёшь, а она не идёт.

***

Покарал ты меня, покарал…

Никому не прощавший обиду,

Я не топал ногой, не орал

И не гневался даже для виду.

Наказал за гордыню меня

К окружающим пренебреженье.

Я стою на развалинах дня

Как солдат, проигравший сраженье.

Боже, сколько же я начудил,

Задыхаясь от жизненной скуки!..

Покарал, но меня пощадил,

Обрекая на вечные муки.

РУССКИЙ ЯЗЫК

Не любите меня? Ну и не любите…
Живите в своём, что называется, ваххабите,
А я - обыкновенный сын русского языка,
Который меня кормит и защищает наверняка.
И дело не в том, что я к нему привык.
Это моё неотъемлемое - русский язык.
Вы можете убить меня, но это всё ерунда:
С ним вам не справиться ни за что и никогда!

***

Кто православный, тот и русский
Ф.М. Достоевский

Будет и горько и колко,
Что же поделать, мой свет, -
Надо быть русским - и только,
Тут даже выбора нет.

Только уж не обессудьте
(Нас единит не мороз),
Надо быть русским по сути,
А не по месту, где рос.

И не широким, не узким
(Есть или нет борода),
Надо быть попросту русским
И человеком всегда.

На человеческом поле -
Там, где немало всего,
Надо быть русским -
Не боле,
Но и не мене того.

Как говорил достославный,
Тот, кто лепил, не деля:
Русский, он суть православный,
Всё остальное - земля.

Где бы меня не носило,
Помню я дело своё:
Незачем славить Россию,
Надо быть частью её.

***

Вдалеке от словесного круга,

Но, желая меня оберечь:

«Мы с тобой понимаем друг друга» –

Вот и вся твоя краткая речь.

Что же мы понимаем, родная?

С двух сторон зажигая свечу,

Ничего я на свете не знаю,

Да и знать ничего не хочу.

Ненавижу словесные корчи.

Я покамест живой человек.

На душе всё тоскливей и горче,

Словно перед разлукой навек.

Словно рушатся дивные стены,

Словно падает сказочный дом…

И горючее поле измены

Вековым покрывается льдом.

***

Что видим мы – того не замечаем,

А замечаем, так не узнаём.

И рассуждаем за вечерним чаем,

И важные вопросы задаём.

Но облака летят над головою –

Зелёноглазой молнии стада –

То по прямой,

То линией кривою,

А то вообще неведомо куда.

Меняя форму каждое мгновенье,

Стократно перекрасив верх и низ,

Они не просто влаги испаренье,

Они не просто прихоть и каприз –

Нам показали вовсе не перины –

Над головой и там, где окоём –

Жизнь – творчество.

И это непрерывно.

И бесконечно в зареве своём.

Обсудить