Наше всё и наши все. Пушкинско-декабристский миф в «толстых журналах» рубежа тысячелетий

Одной из важнейших составляющих исторической памяти русского народа является миф о Пушкине — основоположнике не только современной национальной литературы, но и демиурге всей литературоцентричной русской культуры

1. Миф — прошлое, устремляющее современных людей в будущее

Очевидная задача публицистики — убедить общество реагировать на текущие события в интересах тех или иных общественных сил — представляется надводной частью пропагандистского айсберга. Пропаганда СМИ используется также в «фундаментальных» целях формирования мировоззрения аудитории, настройке его таким образом, чтобы требуемые реакции возникали «спонтанно», без подсказок.

Устойчивые образы мира нельзя породить из пены текущей политики. Мировоззрение всегда укоренено в мифе исторической памяти, представляющем пантеон национальных героев. Ориентация на священные образцы поведения этих героев в повседневных воззрениях, словах и действиях составляет, по мнению Мирчи Элиаде, ядро мифологии [1]. Таким образом, миф — это прошлое, устремляющее современных людей в будущее. По этой причине пропаганда, не опирающаяся на модифицированный ценностями «заказчика» миф исторической памяти, лишена эффективности. Поэтому в СМИ постоянно происходит столкновение актуальных интерпретаций ключевых фигур пантеона национальной истории и культуры.

Одной из важнейших составляющих исторической памяти русского народа является миф о Пушкине — основоположнике не только современной национальной литературы, но и демиурге всей литературоцентричной русской культуры. В советское время пушкинский миф был накрепко спаян с мифом декабристов [2]. Формула «Пушкин — друг декабристов» была успешно внедрена в общественное сознание.

В этом уравнении «основоположнику» отводилась подчиненная роль. Пушкин советской мифологии — поэтический Гаврош, который бесстрашно подносил рифмованные патроны матерым детям 1812 года. В редкие минуты затишья бойкий малыш вскакивал тонкими эротическими ножками на стул и развлекал взрослых декламацией озорных ноэлей. Бывалые бойцы ценили его дар и не взяли с собой в первый нерешительный бой с самодержавием. Он очень страдал в их отсутствие и отправлял им шифрованные послания в Сибирь. За что по заданию царя-палача был подло застрелен агентом иностранной разведки.

В настоящее время советская интерпретация пушкинского мифа подвергается атаке в СМИ православно-монархической направленности. Их Пушкин — истово верующий, без остатка преданный своему монарху, не может быть другом мятежных вольнодумцев [3]. Православно-монархическому подходу: «Пушкин без декабристов» — противостоит миф либеральной интеллигенции, который модифицирует революционную советскую мифологему о вечной дружбе нашего всего со всеми нашими.

Для «насыщенного описания» современного состояния интеллигентского мифа важно выбрать представительную источниковую базу. Таковой можно считать совокупность публикаций в, условно говоря, «либеральных», отстаивающих примат личности в отношениях с аппаратом насилия, «толстых журналах», собранных в грандиозном интернет-проекте «Журнальный зал» (ЖЗ) [4]. ЖЗ насчитывает свыше 50 000 электронных публикаций из более чем 2500 книг 36 журналов. В их числе бывшие советские «брэнды», постсоветские проекты, издания русской диаспоры, журналы «нонфикшн». Издания, включенные в ЖЗ, при всех идейных различиях ориентируются на персоналистические ценности либерализма. На их страницах интеллигенция пишет для интеллигенции. Здесь запечатлена актуальная интерпретация вечных ценностей мыслящего сословия. Характеристики, даваемые отношениям Пушкина с декабристами, позволяют с различных сторон оценить современное состояние базового мифа русской интеллигенции.

2. «Автор антиправительственных стихов, фигурировавших в показаниях участников тайных обществ как один из источников вольномыслия»

Мифологема «Пушкин — друг декабристов» в советское время наполнялась смыслами из двух противоположных источников. В официозе ленинских «трех поколений» декабристы вместе с Пушкиным выступали святыми предками красных фараонов [5]. Под этим прикрытием интеллигенция, особенно со времени хрущевской «оттепели», внедряла мятежные герценовские смыслы ненависти к неправедной Софье Власьевне. Такая «растяжимость» мифа — от мучеников до святых предков мучителей — создавала пространство и для вполне научных построений. Поэтому многие исследователи не видят необходимости пересматривать устоявшиеся представления в постсоветских условиях относительной свободы научного поиска.

В этом смысле показательны рассуждения выдающегося пушкиниста Вадима Эрастовича Вацуро из написанной в 1998 году и предназначавшейся для американского справочника «The Pushkin Handbook» развернутой творческой биографии поэта. Обзорный характер публикации и ориентация на иностранного читателя, видимо, привели к тому, что в ней личные оценки уступают общепринятым. Тем не менее, радикальное формулирование пушкинско-декабристского мифа в исполнении столь глубокого исследователя не может не удивлять: «Не будучи декабристом в точном смысле слова (т.е. членом тайного общества), Пушкин дал законченные образцы декабристской политической лирики». Получается, что в неточном смысле национальный поэт — даже больше, чем «друг» декабристов советского мифа?

Автор использует целый ряд советских клише, представлявших тайные общества вдохновителем «прогрессивной» литературной мысли конца 10-х — первой половины 20-х годов XIX века, и, прежде всего, — Пушкина:

«Прямо или косвенно с “Союзом благоденствия” были связаны и петербургские литературные, театральные и общественные объединения, с которыми близко соприкасался молодой Пушкин»;

«Более тесными узами Пушкин связан в это время <…> с неформальным объединением, составлявшим домашний круг Н.И. Тургенева <…>, одного из создателей и лидеров Северного общества»;

«Зеленая лампа», вовсе не «кружок разгульной петербургской молодежи», а «объединение с весьма значительной общественной и эстетической программой, близкой к программе “Союза благоденствия”»;

«“Вольность” и ряд последовавших за ней пушкинских стихов гражданского содержания (“Деревня”, “К Чаадаеву”) во многом определили самую поэтику гражданской лирики 1810—1820-х гг., в частности лирики декабристов»;

П.А. Вяземский – близок «в это время к критикам декабристского крыла литературы»;

«Обзоры Бестужева были обоснованием декабристского понимания романтической литературы».

«Поэмы Пушкина, в центре которых стояла сильная личность с трагической судьбой, отторгнутая обществом и в свою очередь отвергнувшая его, соответствовали эстетическим устремлениям декабристского романтизма».

В результате такого сгущения красок в картине влияния, в общем-то, дюжинных декабристов на взгляды и творчество гения авторский тезис о том, что «радикализм его общественной позиции, достигающий апогея в начале 1820-х гг., сменяется “кризисом 1823 года”» несколько теряет свою убедительность. Выход из «кризиса», который приводит к переоценке «основ просветительского миросозерцания» и «росту исторического сознания», описан столь лаконично, что создается впечатление чувства неловкости, испытываемого пушкинистом, из-за расхождения взглядов поэта и его революционных «друзей».

Возвращение Пушкина из ссылки, почти совпавшее с казнью декабристов, также требует оправдания с точки зрения мифа интеллигенции. В предложенной В.Э. Вацуро интерпретации «неожиданного» освобождения получается, что это царь заигрывал с непреклонным «автором антиправительственных стихов», который не просил влиятельных друзей замолвить о нем словечко и не посылал прошений на высочайшее имя [6]. Столь концентрированное содержание декабристского мифа в обзорной статье знаменитого исследователя свидетельствует, что на рубеже тысячелетий мифологема «Пушкин — друг декабристов» не была изжита академической наукой.

Пушкинско-декабристский миф комфортно себя чувствует не только в стенах Пушкинского дома, но и по всей Руси великой. Вдали от столичных витий он продолжает жить среди поклонников проникновенного блеяния Окуджавы по-домашнему уютной жизнью.

Саратовский исследователь Людмила Александровна Краваль делится своим опытом чтения «графических текстов». Верность интеллигентскому мифу приводит к тому, что первые два характеризуемых ей «портрета» принадлежат декабристам В.Л. Давыдову и П.И. Пестелю. Кроме того, в небольшой статье анализируются еще и портреты М.С. Лунина, С.Г. Волконского, М.Ф. Орлова. Такой выбор из объемного графического наследия поэта, несомненно, продиктован уверенностью автора, что именно эти имена привлекут внимание читателя.

Некоторые портреты Пушкин подписывал. В частности под изображением предполагаемого Лунина стоит подпись «МишМиш». Интеллигентный автор с умилением пылкой шестидесятницы, ретроспективно влюбленной во всех этих красавцев, талантов, поэтов, кованных из чистой стали, восклицает: «Какое милое прозвище»!

Еще одна деталь внутреннего мира человека, живущего в пространстве пушкинско-декабристского мифа, это уверенность, что «СашСаш» заботливо думал о нас грядущих. «Мой Пушкин» Л.А. Краваль приходит из прошлого на помощь исследователю графики: «Понимая, что потомки будут судить о сходстве по работам известных (и неизвестных) художников, Пушкин привносил в свою зарисовку какую-нибудь броскую запоминающуюся черту виденного им документального портрета» [7].

3. «Самое главное <…> — это восстание 14 декабря 1825 года».

Очевидным признаком влияния традиционной мифологемы является настойчивое встраивание в декабристский контекст всего творчества поэта, в том числе и «постдекабристского» периода. Для того чтобы обнаруживать декабристские аллюзии в самых неожиданных местах пушкинского наследия необходимо проникнуться мифом до бессознательных глубин души.

Пушкинист Ирина Захаровна Сурат вступает в полемику с ахматовским сиротой Александром Семеновичем Кушнером. Бронзовый солдат советской поэзии бросил вызов гениям Золотого и Серебряного веков русской культуры. Он считает, что «Пророк» (1826) — это всего лишь «замечательная библейская стилизация», в которой «собственный голос» не слышен.

Исследователь защищает традиционную точку зрения посредством «декабристского аргумента». По ее мнению апокрифическая строфа «Восстань, восстань, пророк России…» действительно венчала первоначальную версию, начинавшуюся строкой «Великой скорбию томим»: «“Великая скорбь”, предшествовавшая перерождению героя в пророка, конкретно биографически расшифровывается: это скорбь о казненных декабристах». Связь «апокрифического четверостишия» и опубликованного в 1828 году стихотворения, как «частей единого замысла», обоснована тем, что явление пред царские очи с «вервием на вые» восходит «к тому же библейскому источнику, что и всем известный текст “Пророка”». Этим открытием, считает автор, «удостоверяются мемуарные свидетельства друзей Пушкина».

Пушкинист с доверием приводит легенду о том, что стихи находились у Пушкина в виде фиги в кармане на встрече с императором 8 сентября 1826 года и что друг декабристов был готов в случае, если бы самодержец не сумел его обольстить уважительным обхождением, предъявить «убийце гнусному» свой стих, облитый горечью и злостью.

При этом И.З. Сурат считает, что известный нам вид (без «крамольной» заключительной строфы и с заменой начальной «великой скорби» на «духовную жажду») стихотворение приобрело не по одним цензурным соображениям. Эволюция русского гения привела его к пониманию своего неполитического призвания: «Пушкин оформил в нем свой выбор и свой путь, отличный от декабристского, — путь творчества, освященного Небесами и имеющего не только гражданское, но общечеловеческое значение» [8].

Предложенное толкование духовного опыта, пережитого поэтом под влиянием ужасной вести о казни друзей, братьев, товарищей, настолько личного, что его пришлось «остранить» в традиционное переложение библейского текста, гармонично вписывается в рамки пушкинско-декабристской мифологии.

Вместе с тем «декабристский аргумент» И.З. Сурат — далеко не бесспорен. Мнения исследователей по поводу аутентичности дерзких строк расходятся еще с дореволюционных времен [9]. Да и автор одной из недавних рецензий в ЖЗ согласен с тем, что «указанное четверостишие в основном составе сочинений Пушкина выглядит чужеродно». Существует предположение, что строки все-таки принадлежат поэту, но являются фрагментом другого недошедшего до нас произведения [10]. Даже если текст действительно пушкинский, то это еще не означает, что декабрист без декабря предписал себе явиться с обличениями к коронованному палачу. Расшифровка к «у.<бийце>(?) г.<нусному>(?)», принимаемая И.З. Сурат, всерьез оспаривается в наши дни [11].

Сотрудник Пушкинского дома Вадим Петрович Старк доказывает, что время действия «Евгения Онегина» (1823–1831) действительно «расчислено по календарю». Устанавливая авторскую хронологию, известный пушкинист считает, что «самое главное» историческое событие, среди «должных так или иначе» отразиться в романе, — «это восстание 14 декабря 1825 года. Десятая глава — оконченная или нет, сожженная, зашифрованная для потомков — явное и главное тому свидетельство». Такая убежденность противоречит утверждению автора о невозможности придания «черновикам того же статуса, что и печатному тексту». В силу декларированной им необходимости избежать «смешения при доказательствах» сведений неравноправных, с точки зрения окончательной авторской воли, вариантов текста «Десятая глава» никак не может привлекаться в качестве «главного тому свидетельства».

Но В.П. Старк не видит противоречия своего «декабристского» аргумента со своим же методологическим постулатом. Он полагает, что известия о событиях 14 декабря «в корне повлияли на последующий хронологический расклад в романе». Первоначально планировалось отправить Онегин в трехгодичное путешествие в 1822 году. Но в этом случае он «должен был бы вернуться в Петербург прямо ко времени восстания». Стремясь избавить героя от добычи сибирских руд, Пушкин «переносит действие Пятой главы на 1825 год, отправляя Онегина странствовать с таким расчетом, чтобы он мог вернуться уже после казни декабристов» [12].

На чем основана уверенность исследователя в том, что если бы Онегин был 14 декабря в Петербурге, то он неминуемо явился бы на Сенатскую площадь? Даже черновая «Десятая глава» не дает для этого никаких поводов. Онегин в ее сохранившихся отрывках ни прямо, ни косвенно не упоминается. Мы можем только догадываться, каким образом поэт предполагал изобразить в отвергнутом варианте развития сюжета отношение своего одержимого русской хандрой героя к энтузиастам первой русской революции. Из того, что он был добрым приятелем Пушкина, никак не следует, что он был другом декабристов и, тем более, участником тайных обществ. Единственный аргумент в пользу «декабриста Онегина» — это неколебимая вера в декабристский миф.

Знаменитый поэт Анатолий Генрихович Найман убежден, что в таких произведениях, как «Друзьям» (1828), «Полтава» (1828–1829), «Герой» (1830), «Пир Петра Великого» (1835) — на первом плане для Пушкина стояло «назидание» правящему императору, как бы от лица «пращура», «обучение "милости к падшим", конкретно к осужденным декабристам». А «Медного всадника» (1833) Пушкин, оказывается, сочинил «разумеется, не для одного Николая, но для него первого». Он «ловит царя на его же царской милости» и посылает ему, якобы для высочайшей цензуры, петербургскую повесть, чтобы тот узнал в его стихах стихию мятежа, закамуфлированную под «мятеж стихий» (В.Я. Брюсов). С какой целью поэт заставляет императора вновь испытать «унизительный страх» 14 декабря? Оказывается, таким парадоксальным образом Пушкин «хотел пробить головой стену, когда, укоряя в бессердечности, челобитничал за декабристов перед не внемлющим ему судьей» [13]. Мы видим, что поэту-«шестидесятнику» все еще органична поэтика декабристского мифа, согласно которой Пушкин самоубийственно отважными призывами о необходимости милости к падшим «искупал» перед друзьями-декабристами вмененную себе вину за невыход по уважительной причине на Сенатскую площадь.

Декабристовед Ольга Валерьевна Эдельман вносит свой вклад в мифологическую тему «Пушкин и декабристы». Она отмечает присущее П.И. Пестелю сочетание немецкой бережливости с наполеоновскими амбициями. По мнению автора пушкинский Германн, в душе которого при внешней умеренности и аккуратности пылал вулкан страстей, напоминает знакомца Александра Сергеевича времен кишиневской ссылки. Страсть к игре, не важно, в карты или в политику, действительно свойственна, как герою русской литературы, так и герою русской истории [14]. Гипотеза о том, из какого биографического сора росла проза гения, имеет право на существование [15]. Однако, в который раз, делая свои «открытия», уже остепененный ученый почему-то забывает справиться с литературой по теме [16]. Если бы автор последовал обязательному даже при написании курсовых работ правилу изучать «историю вопроса», то он мог бы убедиться, что пушкинист В.М. Есипов более двадцати лет назад на страницах далеко не маргинального издания «Вопросы литературы» «застолбил» параллели Пестель — Германн [17].

Уже упоминавшаяся И.З. Сурат находит декабристский подтекст в переводе из Горация «Кто из богов мне возвратил...» (1835), включенном Пушкиным в незаконченную «Повесть из римской жизни» (начата в 1828). В оде, обращенной к другу молодости Помпею Вару, Гораций вспоминает, что когда-то они вместе сражались на стороне республиканца Брута. Но в решающей битве Гораций бежал с поля боя и перешел на сторону будущего императора Октавиана Августа. Помпей остался верен республиканцам и сумел вернуться на родину только годы спустя по амнистии императора. Гораций радуется возвращению старого товарища и приглашает его вспомнить молодые годы, закатив веселую пирушку.

«Аллегорическая» фабула стихотворения, «разъясненная» обращением к другу молодости (в черновом варианте он начинался хрестоматийными словами: «Мой первый друг»), позволяет согласиться с тем, что Пушкин, вольно переводя Горация, вспоминал И.И. Пущина, пребывавшего в то время на каторге в ожидании императорской амнистии по случаю десятилетней годовщины 14 декабря. Произведенное русским поэтом самоотождествление с «бессмертным трусом» римской поэзии влечет, согласно ассоциации исследователя, воскрешение истории с мифическим зайцем, «помешавшим» мифологическому «другу декабристов» попасть на Сенатскую площадь. В этой связи возникает вопрос: а был ли пушкинский заяц? Может многочисленные рассказы классика о косоглазых мойрах — это невротическая метафора внутреннего раба, невыдавленного по капле?

И.З. Сурат считает, что Пушкин не решился поехать к Пущину в Петербург с ответным «нелегальным» визитом не из-за трусости, а потому, что осознал свое сугубо аполитичное поэтическое предназначение, в котором не оставалось места тираноборческому подвигу бывших товарищей, ведомых «призраком свободы».

Выбор главного героя «Повести из римской жизни» — Петроний, легендарный автор «Сатирикона», приближенный к Нерону и оклеветанный перед ним дворцовыми интриганами, вскрыл себе вены, чтобы избежать унижения пытками и казнью, — по мнению исследователя, не случаен. Он свидетельствует, что позднейшие размышления современников о том позволило бы причащение Пушкина к каторжной участи декабристов избежать двусмысленного пребывания при дворе любвеобильного императора, разрешившегося самоубийственной дуэлью, были присущи и самому Александру Сергеевичу.

Прочтение, предложенное И.З. Сурат, придает незаконченной «Повести» поистине экзистенциальную глубину: Счастливо миновав Харибду мятежа, поэт, облаченный в мундир камер-юнкера, лишь ценой жизни может предотвратить унизительную угрозу «барской любви» хозяина земли русской.

Такое незаурядное толкование возможно не только в рамках мифологемы «Пушкин — друг декабристов». Вполне допустимо, что Пушкин, перелагая Горация, вспоминал не мифологическую личность «друзей-декабристов», а единственно своего бесценного лицейского друга, жизненные пути с которым трагически разошлись после битвы с русским Октавианом Августом на Сенатской площади.

Но инерция пушкинистики мешает выдвинуть такое предположение. При всех оговорках, сделанных автором, «проблема отношений Пушкина с декабризмом накануне и после восстания» решается однозначно — Пушкин до конца дней остается «другом» участников бессмысленного и беспощадного бунта 14 декабря [18].

4. «Зайчик правильно перебегает дорогу!»

Обращает внимание, что исследователи не проявляют большого интереса к ранним произведениям радикального характера, за которые поэт и был выслан из Петербурга. Более того, по мнению ряда авторитетных специалистов, его хрестоматийная «вольнолюбивая лирика» не так, чтобы очень вольнолюбива.

Сотрудник Пушкинского дома Ирина Сергеевна Чистова читает «подрывную» оду «Вольность» (1817), отказавшись от советской оптики декабристского мифа. Выясняется, что изложенная недавним лицеистом политическая программа, несмотря на нецензурные в условиях самодержавной России выражения о тиранах мира и пороке на троне, довольно скромна и на революционную пропаганду не тянет: «Пушкин прославляет законность, утверждает ее всеобщую власть; невыполнение законов, по мысли Пушкина, общественное бедствие, ибо именно беззаконие ведет к тирании и преступлению». Фактически, Пушкин, подобно тому, как это делали впоследствии советские диссиденты, требовал у режима соблюдать собственные законы. Но поскольку певец воспевал «свободу миру» в несвободной стране, то современники усматривали в ней не пособие по профилактике русского бунта, а призыв к мятежу: «"Вольность" воспринималась как произведение откровенно революционное». Царь воспринял упоминание «убийц потаенных» своего отца, как личное оскорбление и позже «по совокупности» отправил поэта в южную ссылку [19].

Пушкинист Игорь Владимирович Немировский в том же смысле интерпретирует цареубийственный «Кинжал» (1821). Рецензент его книги Абрам Ильич Рейтблат пишет, что исследователь оспаривает революционную репутацию, которое это стихотворение имело «и у современников, и у историков литературы». Герои «Кинжала»: Брут, Кордэ, Занд — тираноборцы. Они действуют «исключительно в общественных интересах и с отказом от спасения потом собственной жизни». Получается, что колюще-режущий текст направлен не против законного правительства, а против власти, не соблюдающей закон. В нем воспевается «не революция, а восстановление законного порядка» [20].

Такая характеристика юношеской «гражданской поэзии» и сосредоточенность на пушкинско-декабристских сближениях произведений последнего десятилетия его творчества свидетельствует о том, что облик «революционера Пушкина» утратил привлекательность. Его «либерализация» в соответствии с духом постсоветского времени требует доказательств того, что «по-человечески» Пушкин только и думал, как помочь друзьям, томящимся в Сибири, но идейно он разошелся с ними еще до 14 декабря.

Омский филолог Сергей Николаевич Поварцов предлагает компромиссный революционно-либеральный вариант пушкинского мифа. Он пытается примирить стихи молодого Пушкина, исполненные жестокой радости по поводу грядущей погибели самовластительного злодея вместе с детьми, с его же «Стансами» (1826) периода «свободного консерватизма». Сочувствие «индивидуальному террору» отчасти объясняется «духом времени», отчасти — избытком тестостерона в молодом организме. С возрастом возникает равное отвращение к «бунту и революции» и к «свирепому деспотизму самодержавной власти». Пушкин понимает, что в огромной патриархальной стране самодержавие — «единственный европеец», без благотворного влияния которого можно будет обойтись только в отдаленной перспективе. К сожалению, исповедание тайной свободы зрелого Пушкина не было усвоено мейнстримом русской культуры. Радикальная традиция «Кинжала» возобладала. В результате мы пришли к тому, к чему пришли.

Можно согласиться с такой трактовкой, полностью укладывающейся в уже затертый афоризм: у того, кто в молодости не был революционером, нет сердца, у того, кто с возрастом не стал консерватором, нет ума. При этом автор не в силах разлучить повзрослевшего поэта с друзьями-декабристами мятежной молодости. Его Пушкин «не изменил идеалам юности, а тем более не предал памяти друзей, но теперь он мыслит новыми историческими категориями» [21].

Л. Коган решительно сбрасывает обветшалые одежды революционного советского мифа. Он рассматривает «страдательно-сострадательную интонацию» «Пророка» в контексте казни декабристов, воспринятой, «как собственная трагедия». В этой связи автор ограничивается первой строчкой «Великой скорбию томим» из черновика и не привлекает апокриф «Восстань, восстань пророк России». Сдержанное отношение к небесспорному источнику вызвано «оппортунистической» трактовкой привычного интеллигентского мифа.

Революционера Пушкина советской пропаганды предлагается в изменившихся общественных условиях представить последовательным сторонником мирных реформ. Согласно Л. Когану, выходит, что даже во времена «Вольности» и «Кинжала» поэт «не разделял бунтарски-заговорщических устремлений декабристов, политического радикализма». Автор понимает, что пушкинские письма, написанные в промежутке между восстанием и казнью декабристов, это не столько интимные признания: «Бунт и революция мне никогда не нравились», — сколько публичные заверения в благонадежности [22]

В доказательство изначальной приверженности поэта к реформаторству без мятежа приводится «признание, сделанное на допросе И. Пущиным»: «Общеизвестно, что Пушкин, автор „Руслана и Людмилы“, был всегда противником тайных обществ и заговоров. Не говорил ли он о первых, что они крысоловки, а о последних, что они похожи на те скороспелые плоды, которые выращиваются в теплицах и которые губят дерево, поглощая его соки»? [23] Автора не смущает, что в следственном деле И.И. Пущина отсутствуют эти, либо похожие слова. Само имя поэта в нем ни разу не упоминается.

«Признание», взято из работы «История жизни и царствования императора Николая I» (1865) французского коммерческого писателя Поля Лакруа, который получил под нее «грант» царского правительства. В предисловии к своему труду биограф императора признается, что не знаком с русским языком [24]. В связи с этим он не мог использовать оригинальные документы следствия. Поэтому, несмотря на то, что Н.Я. Эйдельман именует автора «Истории жизни», работавшего подобно Дюма-отцу методом «бригадного подряда», «весьма осведомленным французским историком», и с доверием использует данное свидетельство, с большим основанием можно предположить, что здесь передан не документ, но анекдот [25].

Согласно Лакруа, император на первом допросе из-за созвучия фамилий принял И.И. Пущина за родственника нашего всего и поинтересовался у плененного заговорщика не писал ли он ссыльному поэту письма в том же духе, что и в Москву С.М. Семенову: «Случай удобен; ежели мы ничего не предпримем, то заслуживаем во всей силе имя подлецов» [26].

Письмо Пущина было, с перестановкой фраз и другими неточностями, впервые опубликовано М.А. Корфом в его «Восшествии на престол императора Николая 1-го» (СПб., 1857). Лакруа, который по собственному признанию использовал французский перевод работы Корфа [27], воспроизвел письмо по тексту «Восшествия» слово в слово. Доказательством того, что Лакруа не мог пользоваться в данном случае, каким-либо отличным от Корфа источником, служит присущее им совместное искажение исходного текста. Оригинал письма не сохранился. Оно известно в изложении М.Ф. Орлова, находящемся в его следственном деле, где пишется: «Мы уверены приблизительно в 1000 солдат». А у Корфа и Лакруа указано другое число: «Мы можем надеяться на 1500 солдат». Кроме того Орлов после слова «солдат» ставит точку, а русский и французский историографы добавляют: «которых уверят, что цесаревич не отказывается от престола».

Обрамляющая это письмо история, начинается анекдотом из серии «ты спутал, батя» и завершается «моралите» о вздохе облегчения, испытанном отцом нации по поводу того, что «великий поэт, в отличие от своих друзей Бестужева, Рылеева, Кюхельбекера, нисколько не был замешан в заговоре» [28].

Кроме того, И.И. Пущин мог быть непосредственно вопрошаем Николаем I только при первом допросе после ареста. Император, действительно, считал своим долгом заглянуть, если не в душу, то в глаза смутьянам. Многие декабристы испытали на себе взгляд державного василиска. И.И. Пущин был арестован 16 декабря 1825 и на следующий день доставлен в Петропавловскую крепость. Показание же М.Ф. Орлова о письме датировано 29 декабря. Т.е. ни 16, ни 17 декабря вопрос по поводу пущинского послания в Москву у императора не мог возникнуть. Более поздняя дата личного участия Николая Павловича в общении с подследственным практически невозможна. Свидетельств о том, что он приезжал в период следствия на Заячий остров, как и о том, что заключенных вывозили из крепости на царский допрос с пристрастием, у историков нет. Немаловажно также, что следствие, скорее всего, не придало большой важности этой улике. Такой вывод можно сделать, исходя из того, что генерал-адъютант А.И. Чернышев решил выяснить у И.И. Пущина: «С каким намерением писали в Москву к Семенову»? — в вопросах, предъявленных лишь два с половиной месяца спустя 14 марта 1826 [29]. Эти обстоятельства придают истории с пущинским удостоверением пушкинской благонадежности практически невероятный характер.

Трудно поверить, что за не подтвержденным иными источниками фактом, сообщенным почти четыре десятилетия спустя, стоит нечто большее, чем стремление одного из проправительственных информаторов наемного французского специалиста отделить гордость нации от тех, кто «позорит наш город» [30]. Делать из этого анекдота вывод об истинных взглядах Пушкина задолго до 14 декабря, по меньшей мере, неосторожно.

Автор использует сомнительный источник, чтобы осовременить декабристско-пушкинский миф в соответствии с либеральными веяниями: «Несмотря на рано наметившееся расхождение с идеологией декабризма, поэт не спешил рвать нити, связывавшие его» с мятежными друзьями юности. Пушкин не отрекается «от своих прежних убеждений». Он углубляет, уточняет, корректирует их «в новой, более взвешенной и разработанной системе взглядов». Взгляды — быстротечны. Дружба — вечна. «Либерализация» взглядов Пушкина и его друзей-«мятежных реформаторов» не меняет сути интеллигентского мифа [31].

Свой вариант либерального антиреволюционного мифа предлагает знаменитый писатель Андрей Георгиевич Битов. Он строится не на трагическом «Пророке», а на анекдоте «про зайцев». Смысл памятника косому пушкинскому спасителю, установленному стараниями президента русского ПЕН-центра на выезде из Михайловского, состоит в том, что не надо подгонять клячу истории — «болото» гнусной российской действительности должно «просохнуть естественным путем»: «И сейчас зайчики важны. Не дай Бог никакого радикализма»!

Тормозящая историю шутка прозайца Битова не нашла понимания ни у носителей интеллигентского мифа, ни у их православно-монархических оппонентов: «Возмущения это вызвало много, в том числе и в отношении к декабристам. Либерального возмущения, и пушкиноведческого возмущения, и православного — от РПЦ, значит». На директора пушкинского заповедника оказывалось «большое давление». Но он выстоял и памятник стоит.

Чем возмутились либералы-пушкинисты автор «Пушкинского дома» не разъясняет. Можно предположить, что в первую очередь визуализацией ничтожной причины, по которой поэт не посмел выйти на площадь вместе с друзьями: «Зайчик правильно перебегает дорогу! Не надо торопиться на Сенатскую, на Красную». Очевидно, что фрондер «Метрополя» одним пропагандистским выстрелом пытается убить двух зайцев — вооруженных мятежников 1825 года, вместе с мирными протестантами, осудившими вторжение советских войск в Чехословакию в 1968 году. Таким образом, битовский рукотворный памятник хоронит все — от декабристов до диссидентов — поколения «нетерпеливых» кумиров интеллигенции.

Клерикалы же, по мнению Битова, усматривают в его доле шутки монументальную пропаганду антихристианской веры в приметы: «А они где захотят, там беса и увидят». Кроме того напоминание о том, что наше православно-монархическое все волею судьбы могло оказаться в рядах революционных бесов несомненно должно вызывать их возмущение «в отношении к декабристам»-искусителям.

Далее писатель невольно опровергает свой тезис о зайце-спасителе. То что, по его мнению, для России, — здорово, то, для поэта, означало смерть в расцвете сил. Если бы «Пушкин стал бы декабристом», то смертельной дуэли не было бы: «Совершенно другая история! Декабристы все вернулись такие здоровые, крепкие». Самое удивительное, что Пушкин предвидел такой поворот судьбы: «Он же написал “Воображаемый разговор” — о том, что наговорил бы царю дерзостей, а тот сослал бы его в Сибирь». Однако, не срослось. Выходит, что ни кто иной, как бес, попутал, когда подослал своего меньшого брата перебежать дорогу суеверному другу декабристов.

Вера в то, что Россия исчерпала свой лимит на революции, сочетается с положительным отношением к просветительской миссии сибирских узников: «Без них Сибирь была бы другая. <…> До сих пор трогательно посещать деревенские музейчики, в которых какой-нибудь мужик шукшинского характера откопает оловянную ложку и верит, что она декабристская» [32].

Получается, что вытаскивая одну ногу из болота пушкинского-декабристского мифа, живой классик еще глубже погружается в него — другой.

Поэт и переводчик Георгий Михайлович Кружков вносит свежую красочку в либеральный пушкинский миф. Изучение английского языка привело Пушкина к «лингвистическому повороту» от радикального вольномыслия молодости к респектабельному «свободному консерватизму» (Г.П. Федотов). Пылкому «Французу», как его именовали однокашники по Лицею, наскучил острый галльских смысл суетных либертенов. Он переносится мыслями на другой берег Канала к степенным лордам, столетиями стригущими свои газоны: «Зрелый Пушкин думал об Англии как о цитадели политического консерватизма — и поэтической свободы».

Англомания поэта связана с обстоятельствами выхода из-под влияния своих революционно ограниченных друзей. «Новый Пушкин» [33], как его охарактеризовал император после встречи в Кремле на высочайшем уровне 8 сентября 1826 года, родился под знаком все того же декабрьского зайца. «Плохая примета» переменила судьбу Пушкина: «Вместо того, чтобы участвовать в восстании, он садится и пишет поэму, “пародирующую историю и Шекспира”».

Озорной «Граф Нулин» (13–14 декабря 1825) — это, по собственному признанию нашего всего, контрфактическое моделирование трагической поэмы британского «отца нашего» «Обесчещенная Лукреция» (1594). Автор поддерживает расшифровку политических смыслов «безделки» русского гения, предложенную Б.М. Гаспаровым. Граф Нулин, направляющийся в Петрополь, прямо из Парижу, наделен «говорящей» фамилией. Это промотавшееся ничто-жество, зараженное, как и декабристы, «французской болезнью» (П.А. Вяземский) великих потрясений, пытается обольстить Россию-Наталью Павловну. Но та инстинктивно отвергает бесовские чары и остается, навек верна своему мужу-самодержцу.

Трудно согласиться с предложением Г.М. Кружкова дополнить гаспаровский «треугольник» четвертой вершиной. Пушкин, по его мнению, изобразил себя в «уголке картины» в виде поэтического соседа Лидина, который понимает Россию в лице Натальи Павловны не умом, а чувствами добрыми. Благодаря этим понимающим чувствам поэт пользуется тайной благосклонностью не только скучающей барыни, но, согласно предложенной интерпретации, и всемерно отзывчивой русской души: «В такой парадоксальной манере Пушкин выражает свое понимание русской истории; так он мотивирует свое неучастие в восстании декабристов».

Такое понимание слишком натянуто. Кроме того, что «Лидин, их сосед, помещик двадцати трех лет» у Пушкина о его занятиях ничего не сказано. Поэтический дар опасного соседа может быть усмотрен только на основе искусственной фамилии, напоминающей псевдоним графомана. Даже если мы допустим, что лучший поэт России шутки ради мог отождествить себя с подобным «аффтаром», то в таком случае мы должны признать, что в день восстания декабристов их бесценный друг продолжал кощунствовать в вольтерьянском духе «Гаврилиады». Согласно интерпретации Г.М. Кружкова выходит, что когда Пушкин-Лидин в, соответствии с употребленным в поэме эвфемизмом «смеялся» с Натальей Павловной, то, в еще более переносном смысле он, прошу прощения, имел самодержавную Россию?

Еще более дикой выглядит попытка спроецировать «ромб» Нулин-Наталья Павловна-ее безымянный муж-Лидин на отношения Дантеса, Натальи Николаевны, Николая Павловича, Пушкина. Ведь в чернушном квадрате кружковской интерпретации Пушкин оказывается не мужем своей преданной супруги, а ее тайным любовником. Действительно, надо испытывать поистине религиозное благоговение к солнцу русской поэзии, чтобы изобретать такие аллегории.

Если же мы вернемся к классическому «треугольнику», то сможем предположить, что поэт поместил себя не в «уголке», а в центре. Только сделал это с переменой гендерных ролей. Говоря о «странных сближениях» дат мятежа декабристов и написания поэмы, Пушкин, просто по-флоберовски, сообщает нам: «Наталья Павловна — это я». Заразные либертены пытались склонить его к адюльтеру заговора. Однако поэт, предупрежденный зайцем, сохранил верность постылому, но привычному самодержавию. «Случай может быть самый пустяковый (заяц, выскочивший на дорогу), но последствия оказываются велики». Национальный поэт не присоединился к друзьям, предчувствуя, что Россия откажет им во взаимности. Пародирование «пиесы» британского «основоположника» позволило его русскому «омологу» психотерапевтически развязаться с соблазном «Liberté, Egalité, Fraternité», найдя опору в вечных ценностях «God save the King».

Другой шекспировский сюжет, вдохновивший «Анджело» (1833), должен, по мнению Г.М. Кружкова, засвидетельствовать, что идейные расхождения не повлияли на дружеские чувства, которые находятся вне политики. Милость к падшим узникам сибирских руд была одной из центральных тем позднего Пушкина: «Мольбы Изабеллы к Анджело соотносятся с мольбами о милости жен, сестер и матерей декабристов, обращенными к Николаю I в первые годы его правления и позже. Пушкин как бы предлагает царю еще одну возможность» [34]. Не его вина, что русский «дук» не простил грешников.

Мы видим, что либеральный вариант пушкинско-декабристского мифа всего лишь модифицирует «революционный» архетип Герцена. Пушкин расходится с друзьями, братьями, товарищами не в целях славы и добра, но в методах их достижения. При этом он остается их верным хорошо законспирированным заступником перед самодержцем.

5. «Пушкин умирает как христианин»

Модификация интеллигентского мифа не ограничивается диалектикой человеческого сострадания друзьям-декабристам и лояльности режиму «единственного европейца». Давление православно-монархического контр-мифа приводит к «христианизации» «моего Пушкина» либеральной интеллигенции.

Так И.З. Сурат, которая, согласно приведенному выше толкованию 90-х годов, рассматривала «Пророка» едва ли не в мятежном декабристском ключе «Восстань, восстань, пророк России», к концу «нулевых» интерпретирует это же произведение, как свидетельство кардинального христианского поворота в душе русского гения: «В творческом подвиге поэта, в его самоотвержении и самораспятии есть нечто подобное аскетическому подвигу». Московский филолог Андрей Михайлович Ранчин, рецензируя монографии коллеги, настаивает на том, что такое нарочито религиозное понимание Пушкина, перемещает анализ его жизни и творчества за пределы филологии и науки, вообще: «Литература оказывается лишь “материалом” для постановки более общих проблем». При таком подходе портрет поэта превращается в «зеркало-автопортрет биографа и его эпохи». Зеркало «культурного символа» и «героя национальной мифологии» надежно экранирует прошлое и дает понятие преимущественно о ценностях очередного ваятеля «моего Пушкина».

Рецензент считает, что И.З. Сурат не удалось избежать, говоря ее же словами, «искушения подменить биографию житием». Биография, понимаемая как воплощение Промысла, принимает схематический вид: «Неглубокое влияние французского религиозного вольнодумства и “афеизма”» в молодости; «Откровение религиозного рода», пережитое в 1826 и отразившееся в «Пророке»; «проникнутые религиозным духом» стихи 1836 года, прежде всего «Памятник». Видимо, для того, чтобы оправдать свои слова: «Нет, весь я не умру» Пушкин «умирает как христианин».

Разумеется, рафинированное христианство известного пушкиниста имеет мало общего со смазными сапогами православно-самодержавного контр-мифа. Тем не менее, собирая «мозаику» пушкинской биографии через оптику Нагорной проповеди мы и дальше будем наблюдать то, как, используя выражение И.З. Сурат «разрыв между изучением и пониманием углубляется». Накопленный пушкинистикой «колоссальный материал» неспособен углубить наше понимание в ситуации, когда «выбор диктует не филология, а идеология» [35].

Американский профессор русской литературы Феликс Александрович Раскольников неожиданно трактует фривольного «Нулина» в едва ли не теологическом ключе. По его мнению, под «странными сближениями» Пушкин, «по-видимому», понимал то обстоятельство, что «восстание декабристов неожиданно натолкнулось на твердое сопротивление («случай»!), в результате чего по воле Провидения история России пошла по иному пути, чем предполагали декабристы». При этом автор считает «односторонним и чересчур категоричным» тезис «”православной” пушкинистики» о том, что духовная эволюция Пушкина привела его к «принятию христианского вероучения и сближению с Церковью». Тем не менее, предложенный «нулинский» вариант, а также написание слова «церковь» с прописной буквы, свидетельствуют, что автор невольно в какой-то мере попал под влияние православно-монархического контр-мифа декабристов, согласно которому декабристы действовали против воли Божией, а их политические противники — в согласии с ней.

От Пушкина-православного до монархиста-Пушкина — один шаг. Его делает член Союза писателей Москвы Бронислав Борисович Холопов. Он считает, что несмотря на строку чернового варианта итогового «Памятника»: «В след Радищеву восславил я свободу», — не следует делать из поэта «революционного демократа, как это было принято в недавнем прошлом. Пусть он остается таким, каким был. Н. Гоголь утверждал, что классик доказывал ему необходимость монархии в России». Призыв к демифологизации («Пусть он остается таким, каким был») отличается антиисторизмом. Друга «революционных аристократов», кичившегося своей многовековой родословной, к булгаринским демократам «торгового направления», других в его время не было, не относили даже в советское время. Свидетельство Гоголя из «Выбранных мест…» (1847) о насущной потребности необъятной страны в монархе-«капельдинере» в большей мере характеризует тогдашнее мировоззрение субъекта высказывания, чем его объект [36].

Б.Б. Холопов настолько погружен в интеллигентскую мифологию, что даже заявляя о необходимости отринуть миф о пламенном революционере Пушкине в пользу «исторического» образа «певца империи» и ее монарха, он продолжает воспроизводить герценовскую парадигму. После Михайловской ссылки поэт, по мнению автора, очутился меж двух огней. С одной стороны ему достается от прогрессивного общественного мнения за «Стансы»: «Некоторые свободолюбцы-друзья, в том числе сосланные, склонны были счесть поэта боязливцем и изменником, что причиняло ему горчайшую душевную боль и заставляло уверять: “Каков я прежде был, таков и ныне я”» [37]. По мнению члена Союза писателей Москвы, Пушкин лишь для отвода глаз сообщает неназванным «друзьям», что в отношении к прекрасным дамам он все такой же «беспечный, влюбчивый» [38]. В действительности, в первой строке якобы эротического послания зашифровано уверение в по-прежнему крепкой дружбе с сибирскими узниками. Такая широта русского человека в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет, вызвала возмущение властей: «Ах, таков? <…> По приказанию Николая за неисправившимся вольнолюбцем, да еще, по их мнению, человеком двуличным, установили секретный полицейский надзор» [39].

Для мифа неважно, что эротический стишок с политическим подтекстом был опубликован в 1832 году, а тайный надзор осуществлялся в 1826–1829 [40]. Ведь в мифе события расчислены не по календарю, они застыли во времени оном. Даже слагая искреннюю хвалу царям, недвуличный холоповский Пушкин все равно остается, как и прежде, другом декабристов.

В качестве курьеза можно привести пример проникновения конспирологических тенденций православно-монархической «пушкинистики» на страницы интеллигентного издания.

Питерский архитектор по профессии и поэт по призванию Евгений Игоревич Антипов предлагает в очередной раз сбросить наше все с «Титаника» русской культуры. Колебания политической линии между тираноборческим «Кинжалом» и верноподданным «Клеветникам России» (1831) объясняются дрянным характером. Действительно, чего хорошего можно ожидать от похотливого африканского кролика с нездоровой страстью к карточной игре и суицидным стремлением к дуэлям?

Автор каталогизирует все обнаруженные им случаи сплетен по поводу во многих случаях «нетривиального» поведения классика: «Вообще, говоря о поэзии бессмертного поэта, как-то не принято упоминать о прижизненной прозе жизни». В своих ассенизаторских хлопотах по сбору «прижизненной прозы жизни» Е.И. Антипов не дает труда справиться с литературой, полагаясь на свои далеко не энциклопедические познания и не совсем твердую память.

Такой хлестаковский метод приводит к престранным сближениям. Союз Благоденствия оказывается «петербургской управой московского Союза Спасения». Каменка тенистая располагается «под Кишиневом». В.Д. Новосильцев, знаменитый участием в обоюдоубийственной дуэли с К.П. Черновым, отождествляется с автором «Уставной грамоты Российской империи» Н.Н. Новосильцевым. Популярную среди московской публики цыганскую певицу Стешу специалист по застывшей музыке объединяет в своем анекдоте со смуглянкой-молдаванкой Земфирой. Кишиневский знакомец Пушкина П.И. Долгоруков принимается за одно лицо с подозреваемым в изготовлении «Диплома Ордена рогоносцев» П.В. Долгоруковым.

Стремление первого поэта среди архитекторов показать исподнее национального гения укладывается в пушкинскую же формулу: «Людям непременно хочется видеть великого человека на судне. Он, мол, низок и мерзок, как мы».

Но автор не останавливается на разоблачении беспорядочной половой и финансовой жизни солнца русской поэзии. Он задается вопросом, а почему, собственно, самодержец всероссийский был так внимателен к поэту-скандалисту?

Тайные намеки, рассеянные по тексту статьи, позволяют усмотреть ответ в следующем. Пушкин был большим человеком в иерархии всемирного масонского заговора, основанного иллюминатом-поджигателем революционных мятежей Адамом Вейсгауптом. Владыка одной шестой знал, что Пушкин — полномочный представитель той самой всемогущей силы, что вечно хочет и, поэтому, постоянно зла. От этого печального знания проистекают все знаки внимания Его величества, среди которых шитый золотом камер-юнкерский мундир, к мелкому «бес арапскому» (П.А. Вяземский).

Автор туманно сообщает, что дурной характер подвел поэтишку, подверженного «эмоциональной и половой невменяемости». Знаменитое предсказание гадалки по поводу смертельной опасности со стороны «белой головы» было, по сути, предупреждением со стороны преемников Вайскопфа-Вейсгаупта о необходимости держать клятву верности. Но оливковый скандалист зарвался. Для устранения отступника в Россию был внедрен агент 006 Геккерен, сопровождаемый, как выражается автор, сладеньким «спецназовцем» Дантесом. Операция «Ликвидация» прошла в соответствии с традициями жидомасонского интернационала: «убийство Пушкина имело знаковый и согласованный характер» [41].

Такой конспирологический вывод был бы не удивителен в публикации какого-нибудь православно-монархического ресурса. Но Е.И. Антипов к пропагандируемой в подобных изданиях версии «православного» Пушкина относится с юмором. И публикуется он в интеллигентном питерском журнале. Обнаруженный автором международный масонский след, определивший жизнь и судьбу национального поэта, свидетельствует, что старая мифологема «Пушкин — друг декабристов» для значительной части бывших советских интеллигентов исчерпана. Но интеллигенция без мифов жить не может. В поисках точки духовной опоры, она хватается даже за враждебные ей контр-мифы православия, самодержавия, «жидомасонской» инородности.

6. «Стихотворные агитки Пушкина <…> и легальные оппозиционные вещи»

Привольная жизнь либерально модифицированного ультрареволюционного советского мифа в последнее время ограничивается довольно настойчивыми попытками снять идеологические наслоения с богатейшего фактического наследия отечественной пушкинистики XX века.

Американский германист и славист Анатолий Симонович Либерман в рецензии на издание сборника трудов Ю.Г. Оксмана и В.В. Пугачева по пушкинской и декабристской темам пишет о подозрительности режима победившего пролетариата к творцам официозного пушкинско-декабристского мифа. Опасение, что под видом «трех поколений» генеалогии генеральных секретарей в общественное сознание будут внедряться мятежные смыслы герценовского мифа, приводило к тому, что «ссылали не только Пушкина за оду “Вольность”, но и пушкинистов за статьи о ней». Рецензент считает, что потенциальных смутьянов в сталинское время «вычисляли» и «безжалостно искореняли» по признакам «верности своим убеждениям», «нежелания гнуть спину перед начальством», «силы и благородства духа».

Неизбывный ужас, испытываемый беззащитными учеными, приводил к тому, что сознание даже самых блестящих из них пропитывалось «фразеологией официальной науки»: «Клише псевдофилософского и политического словоблудия прилипали незаметно, и их уже почти не замечали». Язык одного из величайших советских исследователей Ю.Г. Оксмана, которого даже колымские лагеря не отучили от привычки иметь собственное мнение и совершать независимые поступки, был «весь проникнут словесными штампами своего времени».

Рабий язык влиял не только на форму. Он делал Ю.Г. Оксмана и его младшего коллегу В.В. Пугачева заложниками декабристского мифа. Пушкин, согласно построениям Оксмана, был большим декабристом, чем лидеры «правого фланга» Союза Благоденствия. Он по-своему исполнял их пропагандистские заказы, «подавая более правильные решения» тех задач, которые ему навязывали «оппортунисты». Произведения последовательного революционера Пушкина «сыграли в общереволюционном подъеме всей страны накануне 14 декабря несравненно более крупную роль, чем вся прочая, вместе взятая, агитационно-пропагандистская литература декабристов». Оксман и Пугачев не просто делали Евгения Онегина членом тайных обществ. Они старательно подыскивали ему «прототипы» в декабристской среде: «Тип Онегина по сравнению с прототипом оказался отчасти сниженным, отчасти более многогранным» (В.В. Пугачев) [42].

Эпоха тотального промывания мозгов привела к тому, что произведения даже выдающихся советских пушкинистов и декабристоведов трудны для понимания смысла истинного авторского послания. Для того чтобы вернуть их наследие в научный оборот необходима разработка специальных герменевтических процедур. С другой стороны, дальнейшее развитие науки требует снятия мифологических лесов с накопленного ими ценнейшего материала.

Выдающийся ученый В.В. Пугачев успел подать пример «автодеконструкции» своих воззрений. В одной из поздних работ он пишет, что 14 декабря проиграли не только декабристы, но и Романовы. Самое главное, что именно в тот день Россия потерпела сокрушительное поражение. Порожденное виселицами и каторгами противостояние двух непримиримых мифов — «голубых мундиров и святых мучеников» — отозвалось столетие спустя неисчисленными жертвами кровавого колеса истории [43].

Мифологизацией Пушкина в советское время занимались не только литературоведы. Литераторы, в том числе и такие гениальные, как А.А. Ахматова и М.И. Цветаева также внесли вклад в образ «своего» Пушкина. По мнению пермского филолога Лины Львовны Кертман, «методология» Ахматовой основана на том, что «самопризнания» в пушкинских произведениях «так незаметны», что их при желании можно обнаружить в самых неожиданных местах его текстов. Поскольку Пушкин тайно свободной узницы концлагеря социализма не мог не быть преданным другом каторжников сибирских руд, то декабристские аллюзии обнаруживались в довольно неожиданных местах его письменного наследия.

Согласно Ахматовой, когда Пушкин писал в примечании к «Полтаве», что «пращур» нынешнего императора выдал родственникам «обезглавленные тела Искры и Кочубея», то тем самым он упрекал «правнука», который повелел засыпать известью в тайном месте тела повешенных декабристов. Даже в высочайшей степени почтительный к Анне Андреевне автор статьи не без иронии пишет, что в картине «печального острова» из недописанного отрывка «Когда порой воспоминанье...» (1830) королева Серебряного века «узнала» место тайного захоронения декабристов. Л.Л. Кертман признает, что в этих «находках» гораздо больше «самопризнаний» Ахматовой, чем Пушкина: «Погрузившись в этот горестный сюжет, она не могла не думать о своей “людоедской эпохе”, о затерянных безвестных могилах многих дорогих людей — Гумилева, Мандельштама, Пунина, о “кремлевском горце” и запредельном масштабе его злодеяний, в пушкинскую эпоху непредставимом».

В той же парадигме развивалось «пушкиноведение» М.И. Цветаевой. У нее, как и у Ахматовой, неблагородным элементом в нравственном уравнении оказывается Николай I, который, по ее мнению, не простил поэту откровенный ответ по поводу его виртуального поведения в день 14 декабря. Противоположным законному императору полюсом истинного благородства оказывается самозванец Пугачев, который за честный отказ служить благословляет Гринева на все четыре стороны. Примечательно, что в стихотворении «Петр и Пушкин» (1931) Цветаева противопоставляет полицейские меры Александра и Николая Павловичей в отношении основоположника русской литературы Золотого века, отеческому отношению основоположника Российской империи, которое он, по мнению ярчайшей звезды Серебряного века, испытывал бы к правнуку своего арапа [44].

Автор «Моего Пушкина» и ее поэтическая сестра-соперница, несомненно, в этих построениях самоотождествлялись со «скалозубым, нагловзорым» российским классиком. Тогда гнусный Николай становился, по меньшей мере, для Ахматовой, аллегорией Сталина, казненные декабристы — эвфемизмом узников и жертв ГУЛАГа, а деятельный Петр — идеалом гуманного и просвещенного правителя.

Современницы кровавых сталинских реформ на удивление не замечают, что «кремлевский горец» по «метафорическим» свойствам гораздо ближе к «преобразователю» Петру, чем к консервативному Николаю. Вряд ли классикам поэзии XX века не была известна цена петровских преобразований, в результате которых население России уменьшилось на треть. Страсть «не по кровям торопливого» самодержца собственноручно рубить головы также не могла быть секретом для зрителей «Утра стрелецкой казни». А тот факт, что отец нации едва ли не лично умертвил сына, оценивается Мариной Ивановной, в качестве проявления мужественной сути властелина судьбы, «так ненавидевшим робость мужскую, — что сына убил сробевшего».

Образы Пушкина, который непрестанно думает о друзьях-каторжниках, созданные благоговейно почитаемыми интеллигенцией авторами, придавали декабристскому мифу особое обаяние, неизжитое до сих пор.

7. «Предстает перед нами, прежде всего, мифоборцем»

Можно только удивляться тому, что столь необходимое для дальнейшего развития науки «мифоборчество» не находит понимания даже у тех, кто прекрасно осознает степень погруженности пушкинистики в недра декабристского мифа.

Московский искусствовед Виктор Семенович Листов рецензирует монографию Виктора Михайловича Есипова «Пушкин в зеркале мифов». Рецензент находит запоздалым пафос «мифоборца», борющегося с ветряными мельницами советской пушкинистики. При этом В.С. Листов согласен, что советский образ Пушкина в угоду идеологии был погружен в миф молодого озорника «друга и единомышленника декабристов, врага монархии, религии и крепостничества». Со школьной скамьи внушалось, что «Пушкин — это, во-первых, ода “Вольность”, а уж потом, где-то в-пятых и в-десятых, — “Анджело” и “Отцы пустынники и жены непорочны...”». Но сегодня этот миф находится на периферии общественного сознания. На смену «мифу о революционном декабризме и атеизме Пушкина» приходят «совсем другие иллюзии» насчет поэта: «Нынче в массовом сознании Пушкин просто мал и мерзок — любовник, картежник и волокита, а затем муж Натальи Николаевны». На фоне этого бытового сифилиса общественного сознания вульгарно-социологический Пушкин советской пушкинистики 20-х — 30-х годов, помещаемый «на левом фланге правого декабризма», выглядит пусть и «убого», но хотя бы в возвышении над «толпой» [45].

Следует признать справедливым утверждением рецензента, по поводу угасания традиционного пушкинско-декабристского мифа интеллигенции. Трудно оспорить неуместность разоблачительного пафоса в отношении задавленных страхом советских исследователей. Тем не менее, уважительная, без гнева и пристрастия, «деконструкция» необходима для развития науки. Слишком многие из «само собой разумеющихся» представлений не подтверждаются фактами. Делать на их основании выводы, означает оставаться во власти старого доброго мифа. Поэтому нельзя согласиться с предпочтением мифа «друга декабристов» мифу «мужа Натальи Николаевны». И тем более нельзя согласиться с тем, что циничный миф — Пушкин «мал и мерзок, как мы» сегодня доминирует в общественном сознании. В.С. Листов явно упустил из виду широко пропагандируемые образы державного и православного основоположника русской культуры.

Новогородский филолог Вячеслав Анатольевич Кошелев, рецензируя ту же книгу «присяжного демифологизатора» Есипова, утверждает, что «мода» на демифологизацию в пушкинистике постсоветских десятилетий порождена, прежде всего, коммерческими соображениями:«Широкий читатель, уставший от популярной пушкинистики, на все лады тиражировавшей очередные “истины” о поэте, вдруг восхотел “легенд” и “мифов”». Автор не усматривает в этом процессе потребностей научной коропорации. Он без сочувствия приводит слова В.С. Непомнящего о том, что реальный Пушкин в значительной мере скрыт от нас многообразными мифами: «“светскими” и “демократическими”, “либеральными” и “православными”, социально-политическими и эстетскими, декадентскими, диссидентскими, “плюралистическими” и постмодернистскими”».

Рецензент считает, что не только для науки, но и для массового сознания демифологизация бесполезна. Разоблачение одного мифа приводит к утверждению другого. Вряд ли автор вполне искренен в своем неприятии новомодного исследования «прежней пушкинской мифологии». Скорее в нем говорит раздражение против умничающей «столичной штучки», которая «брезгует» следить за «провинциальными сборниками». Потому что далее В.А. Кошелев дает мастер-класс демифологизации. Он настаивает на том, что «любое “низвержение” мифа, особенно если он связан с творческой личностью, требует прежде всего объяснения, почему этот миф в свое время возник». Новгородский пушкинист предлагает убедительные объяснения тому, каким образом скабрезная «Тень Баркова» была приписана гиперсексуальному лицеисту Пушкину. Он также заставляет согласиться с доводами о причинах, по которым реальный факт «римского» поведении Н.Н. Раевского, ради ободрения нижних чинов поставившего несовершеннолетних сыновей под французские пули в «деле под Дашковкой», со временем приобрел статус выдумки.

Реальная работа ученого, в отличие от его раздраженных деклараций о корыстном диктате невидимой руки рынка, доказывает, что оставаясь в рамках мифа «Пушкин — друг декабристов» мы подвергаем себя «опасности “споткнуться”, и упование на “реальные факты” оборачивается сомнением: такие ли уж они “реальные”»? По этой причине науке пора перестать глядеться в кривое «“зеркало” пушкинских мифов» [46].

8. «Увлекались до такой степени, что производили Онегина в декабристы»

Несмотря на очевидное сопротивление «староверов» и части «разуверившихся» в ЖЗ можно найти не одну публикацию, нацеленную на освобождение пушкинистики от чар пушкинско-декабристского мифа.

В рецензии на монографию сотрудника Пушкинского дома Светланы Вениаминовны Березкиной, посвященной проблемам научной биографии национального поэта, все тот же борец с мифоборчеством В.А. Кошелев утверждает, что даже детальное знакомство с фактами само по себе не позволяет выйти за рамки исповедуемого мифа, перифрастически именуемого им «целостным комплексом воззрений автора».

С.В. Березкина не считает «подтягивание» творчества молодого Пушкина к идеям декабристов мифологизацией. Напротив, отказ от такой оптики, наметившийся с начала 90-х годов, рассматривается ею, как «отступление от позиций научного пушкиноведения». В.А. Кошелев, напротив, не усматривает научного подхода в стремлении понимать каждое пушкинское произведение конца 10-х — середины 20-х годов в декабристском контексте. Он оспаривает ряд толкований С.В. Березкиной, в том числе ее стремление увидеть, вопреки мнению В.Э Вацуро, в неприличном стихотворении «Ты и я» эпиграмму на «жирный афедрон» августейшего тезки поэта. Не вызывает сочувствия рецензента и стремление интерпретировать «Пророка» в контексте преодоления политической ограниченности декабризма. В.А. Кошелев не считает обоснованным утверждение, что проблематика «Пророка» свидетельствует об отказе от «решительных мер» заговорщиков, который сопровождался «радикальными изменениями в отношении Пушкина к монарху и правительственной деятельности по реформированию России» [47].

И.В. Немировский приводит пример цензуры, присущей либеральнейшим пушкинистам и декабристоведам. Резкий отзыв декабриста И.И. Горбачевского об Александре Сергеевиче: «Он по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества», — не раз изымался из публикаций дореволюционных и советских времен. Лучшие гуманитарные умы (П.Е. Щеголев, Б.Е. Сыроечковский, Н.Я. Эйдельман, Ю.М. Лотман) потратили немало сил, чтобы доказать неправоту декабриста-демократа.

Известный пушкинист препарирует миф о Пушкине — «друге декабристов», которого задушевные товарищи не приняли в свои ряды по причине бережного отношения к его уникальному таланту. Реальную причину непринятия в тайное общество исследователь усматривает в «социальной репутации» поэта среди заговорщиков. Он показывает, что присущее молодому Пушкину соединение либерализма с либертинажем и кощунственным отношением к религии «было раздражающим и неприемлемым и для правительства, и для декабристов». Слова, приписанные И.Д. Якушкиным «другу декабристов»: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество; я не стоил этой чести», — скорее всего, характеризуют отношение самих заговорщиков к ненадежному «другу» [48].

Следует выделить встречающиеся в ЖЗ антимифологические публикации, по сути оппонирующие приведенным примерам утрированного встраивания в декабристский контекст «Пророка», «Евгения Онегина», «Медного всадника»

В. М. Есипов, критикуемый В.С. Листовым и В.А. Кошелевым за демифологизаторскую одержимость, не согласен с мнением, что «Пророк» был вызван к жизни исключительно вестью о казни декабристов. Для того, чтобы обосновать свою точку зрения ему приходится доказывать достоверность, по меньшей мере, ряда фактов «Записок» А.О. Смирновой-Россет, составленных ее дочерью [49]. Исследователь приводит целый ряд примеров того, что в тексте, опубликованном О.Н. Смирновой, несмотря на множество содержащихся в нем неточностей и анахронизмов, есть свидетельства, подтверждаемые другими источниками, которые не могли быть известны публикатору. Этот факт заставляет со вниманием отнестись и к уникальным сведениям мемуаров. Прежде, чем отбросить, их следует изучить.

Но ученым, находящимся в плену мифа «Пушкин — друг дворянских революционеров» невозможно принять поэта, лояльного коронованному палачу декабристов. Кропотливая источниковедческая работа заменяется вычеркиванием «апокрифа» из научного оборота. Один из лучших знатоков пушкинской эпохи Сарра Владимировна Житомирская с гневом отзывается по поводу постсоветского переиздания «фальсификации». Она считает раз и навсегда установленным «отрицание подлинности мнимых “Записок А.О. Смирновой”». По мнению ветерана советского декабристоведения, утверждения о том, что «Записки» были исключены из оборота из-за «нежелания в советское время признать Пушкина монархистом и преданным поклонником Николая I, каким его стремилась представить Ольга Николаевна Смирнова», — являются клеветой [50].

В.М. Есипов предполагает обратное. При этом он не считает возможным впадать в противоположную «ультрароялистскую» крайность. По его мнению, ни свидетельства в пользу «декабристского» генезиса, ни сведения Смирновой-Россет «не могут служить окончательным аргументом в так и остающейся до сих пор неясной для нас творческой истории “Пророка”». Автор предлагает, хотя бы в качестве гипотезы, рассмотреть рождение замысла «Пророка», опираясь на неоднозначный источник.

Согласно «Запискам», Пушкин, очутившись в одиночестве в монастырской келье, был «внезапно поражен» пророчествами Иезикииля. Он был преследуем этим чувством несколько дней, пока ночью не записал стихи, увидев их во сне [51]. Осторожный вывод, который можно сделать из этой записи: «факт возникновения “Пророка” и его текст могут быть не связаны с политической злобой дня, в частности с казнью декабристов», — нуждается в дополнительном исследовании и не может быть отброшен без рассмотрения только по одним соображениям мифологического порядка [52].

Филолог из города Балашова Саратовской области Алексей Федорович Седов усматривает в настойчивом причислении Онегина к декабристам влияние герценовского мифа русской интеллигенции. Он ставит миф Пушкина в один ряд с объединяющими российское общество мифами Нового года и Победы в Великой отечественной войне. Правда смысл в эту духовную скрепу нынче закачивается не тот, что прежде: «энтузиаста, борца с самодержавным гнетом, который в число декабристов не попал то ли случайно, то ли они его как бы пожалели» времен «тоталитаризма» в разлагающейся стране сменил «Пушкин-государственник, который грозил растленной Европе “стальной щетиной” победоносных штыков великой страны». Получается, что в эпоху «застоя» в образе нашего всего воплощалась тоска по «мы хотим перемен» революционной перестройки. В период же распада империи общество пытается обрести в нем державную точку опоры.

Для автора новое платье короля русской поэзии — это очередное мифологическое искажение исторического облика национального поэта: «Пушкин-патриот — это такая же тенденциозная трактовка облика поэта, как и Пушкин-декабрист, Пушкин-эстет, Пушкин-эротоман, Пушкин-мистик...».

А.Ф. Седов, также, как и В.П. Старк, не одобряет стремления пушкинистов уравнять черновики с опубликованным автором текстом «Евгения Онегина». Но в отличие от В.П. Старка он не принимает объяснения, что царская цензура исказила авторскую волю и что в действительности герой после убийства друга должен был непременно пережить нравственное возрождение, которое «привело бы его к участию в декабристском движении»: «Онегин-декабрист — это такой же отвергнутый автором вариант, как и Онегин-славянофил, как и Онегин-поэт». Филолог полагает, что пушкинскому «лишнему человеку» было свойственно пессимистическое предчувствие тщетности любых начинаний. Ему было прекрасно известно, что мучительство рождает вольность, а та возрождает рабство. Так для чего тогда суетиться? Чтобы заменить Романова Орловым или еще каким-нибудь претендентом в Бонапарты?

Отказ от иерархии в текстологии произведения, по мнению исследователя, во многом порожден идеологическим давлением. Декабристский миф, включенный в советский пропагандистский канон, влиял на включение «десятой главы» в школьную программу: «Некоторые учителя-словесники увлекались до такой степени, что производили Онегина в декабристы, ученики же в своих сочинениях прямо выводили героя на Сенатскую площадь, а Татьяну посылали за ним в Сибирь, напрочь забывая, что она в некотором роде замужем...» [53].

Сотрудник Пушкинского дома Мария Наумовна Виролайнен в статье, посвященной «Медному всаднику», пригашает поэтический пафос построений А.Г. Наймана, из вежливости не упоминая его имени. Она отмечает, что поэма открыта для различных интерпретаций. Одна из них, предложенная в период послереволюционного головокружения от успехов А.Н. Белым и Д.Д. Благим, отождествляет индивидуальный бунт Евгения с военным мятежом декабристов. Сторонники этой версии приводят следующие «сближения»: общее место бунта на Сенатской площади, сходное место захоронения на «острове малом» в дельте Невы, приближенность времени бунта Евгения (осень 1825) к восстанию 14 декабря и времени смерти героя (весна 1826) к казни 13 июля, упоминание в авторском примечании к поэме видных участников подавления «мятежа реформаторов» А.Х. Бенкендорфа и М.А. Милорадовича, датировка в пушкинском дневнике получения замечаний «высочайшего цензора» на поэму 14 декабря 1834 года. Автор отмечает, что даже такой идейно выдержанный советский литературовед, как Благой, впоследствии отказался от столь идеологизированной точки зрения. М.Н. Виролайнен сдержанно пишет по поводу допустимости «декабристской» интерпретации: «Наличие политических аллюзий не может служить ключом к исчерпывающему прочтению поэмы» [54].

9. Как совместить «дум высокое стремление» и «замыслы более или менее кровавые и безумные»?

В советское время писатели наряду с учеными творили пушкинско-декабристский миф. В наши дни инженеры человеческих душ подключаются к демифологизации. С их выводами можно спорить. Но их нельзя отбрасывать по причине «ненаучности». Мы ведь, знаем, что постижение гармонии алгеброй не приводит к исчерпывающему пониманию гения. Вполне возможно, что люди, постигающие гармонию гармонией, могут наметить неведомые нам пути познания.

Рижский писатель-фантаст Николай Леонардович Гуданец демонстрирует «наивный», в духе толстовского «остранения», взгляд на писания рафинированных пушкинистов. Он действует далеко не профессионально, отвлекается на мелочи, горячится и бьет, так сказать, наотмашь, но, тем не менее, не раз попадает в цель. Статья написана в оскорбительном тоне. В ней много публицистических перехлестов. Но вместе с тем автор приводит немало убедительных примеров мифологической деформации исторической реальности силами самых, что ни на есть, ученейших мужей.

Автор задается вопросом, каким образом один человек практически в одно и то же время мог написать записку «О народном воспитании» (15 ноября 1826) и «Послание в Сибирь» (не позднее начала января 1827)? Действительно, трудно объяснить, как «друг декабристов» мог отталкиваться в своих рассуждениях от высочайшего манифеста, подписанного в день их казни 13 (25) июля 1826 года? Даже если считать, что таким хитроумным способом поэт защищал истинное просвещение от наступления николаевской реакции, то все равно остается непонятным, для чего надо было характеризовать «дум высокое стремление» своих «братьев» столь уничижительным словами: «замыслы более или менее кровавые и безумные»? [55] Если же это было в действительности не сочинение на заданную тему, а элементарный диктант власти: «Мне бы легко было написать то, чего хотели» [56], — то в таком случае образ «свободного консерватора» приобретает еще более сервильный вид.

Для ответа на вопрос: Почему автор записки «по собственному почину удостоил “падших” декабристов снисходительного пинка»? — писатель предлагает реконструировать содержание знаменитой беседы русского царя и бога русской поэзии, состоявшейся 8 сентября 1826 года, незадолго до написания двух противоположных по своему политическому и человеческому смыслу текстов.

Пушкинисты, исходя из своей «Табели о рангах» уверены, что витийствовал в основном самодержец всероссийский. Для того чтобы завоевать доверие основоположника «ему надлежало заискивать перед великим поэтом и умасливать его россказнями о своих заветных планах реформ» [57]. Источниками, кроме очень сомнительного свидетельства Юлия Струтынского, «искушение» Пушкина «планами реформ» не подтверждается [58].

Н.Л. Гуданец считает, что в действительности все было наоборот, и ораторствовал, преимущественно, мастер художественного слова. Он приводит отзыв императора, из которого в советское время было принято вымарывать фразу: «наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря» [59]. Эта «пропасть», падение в которую тянулось более часа, объясняет, почему многочисленные рассказы Пушкина о судьбоносном для него событии так лаконичны.

Кстати, дневник поэта за 1834 год позволяет предположить к чему сводился смысл «комплиментов насчет 14 декабря». 17 марта Пушкин записывает, что в отличие от августейшего брата, взошедшего на престол путем отцеубийства 11 марта 1801, «государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать» [60]. Безусловно, что Николаю, который, как и выпускник Царскосельского лицея, слушал лекции римского права, и, возможно, где-то в глубине души сомневался, а правильно ли было, скажем, повесить Пестеля за одни «помышления о цареубийстве», было приятно получить «пропасть комплиментов», что, он не какая-нибудь тварь дрожащая, вроде Александра Павловича, а самодержавное право имеет.

Вывод писателя-фантаста, действительно, не укладывается ни в интеллигентский миф о вечном друге декабристов, ни в православно-монархический контр-миф о минутных заблуждениях молодости, ни в попытки примирить эти крайности путем леви-строссовских «медиаций», или, используя терминологию советского историка Н.Я. Эйдельмана, «диалектики»: «Ни царь, ни декабристы не владели передовым марксистско-ленинским диалектическим методом. Они слишком плоско и однозначно расценили двойную игру Пушкина, который отчаянно лавировал, стремясь быть одновременно и любимцем царя, и кумиром мыслящей публики» [61].

Образ Пушкина, который со всей душой и талантом говорит и пишет противоположные по смыслу, в зависимости от таргет-группы, вещи — слишком циничен, для того, чтобы его можно было принять людям, воспитанным на культе солнца русской поэзии. Но нельзя не согласиться, что такое неожиданное объяснение, действительно, позволяет понять многое в потемках африканской души гения. И самое главное, оно согласуется с пушкинским признанием в том, что в повседневной жизни поэт не равен своим текстам:

«В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

<…>

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он» [62].

Поэтому следует уточнить определение «пушкинской парадигмы», согласно которой «абсолютизация единства поэта и человека вызывает возражения» [63]. В случае Пушкина речь, скорее, должна идти о дифференциации гениального текста и его, используя пушкинское самоопределение, зачастую, по-человечески «ничтожного» автора.

Питерский прозаик Валерий Романович Барзас также сопоставляет записку «О народном воспитании» и «Послание в Сибирь». Он отмечает «жандармский» характер пушкинской педагогики. Среди рекомендаций «свободного консерватора» правительству — запрет частного и ограничение заграничного образования, введение в кадетских корпусах «полиции, составленной из лучших воспитанников», строгий контроль над «рукописями, ходящими между воспитанниками», запрет учащимся «заниматься литературою, составлять общества, <…> печатать свои сочинения в светских журналах» [64]. Фактически поэт написал донос на свой обожаемый Лицей. В.Р. Барзас подчеркивает, что многие решительные меры, предложенные «другом декабристов» в «поистине мракобесной записке», были введены в действие.

Автор предлагает психологическую модель, позволяющую объяснить метания гения между заговором и престолом. Он обращает внимание, что «точка зрения» любого человека во многом определяется его собеседником. Неважно, спорит или соглашается мыслящий тростник. Важно, что «контент» высказывания в значительной мере формируется его адресатом.

Гениальность творца, благодаря которой мы узнаем себя и других в его произведениях, заключается в особой внутренней пластичности, способности не просто проникнуть в душу, но и всем существом притвориться до такой степени, чтобы суметь до неотличимости претворить другого в себе. Именно благодаря этой исключительной способности Пушкин стал нашим всем. Дар «всемирной отзывчивости» сродни невыносимому бремени шаманского призвания. Его невозможно отставить на время. Отказ от необходимости постоянно быть другим, для национального поэта был равносилен тому, чтобы перестать быть собой — гением, выразившим душу русского народа.

Образ «многострунного Пушкина», который «на всякого человека отзывался особым аккордом» позволяет считать, что его произведения представляют собой сплав, в котором личность поэта принимала форму личности его адресата. Поэтому взаимоисключительность записки и «Послания» не может ставиться в вину жрецу Апполона. Писатель Барзас опровергает советский миф, согласно которому слова: «дум высокое стремление» — истинны, а фраза: «замыслы более или менее кровавые и безумные» — вынужденная «маскировка». Этот вывод в той же мере относится к перестановке мест пушкинских слагаемых в мифе православно-монархическом: «Нет, господа! Гений — это всегда стихия, а стихия не имеет политических убеждений, во всяком случае “истинных” и “подлинных”…» [65].

10. Бывшие интеллигенты не узнают себя в мифе о шоколадном зайце

Мы видим, что пропагандируемый в «толстых журналах» образ национального поэта по-прежнему завязан на мифологеме «Пушкин — друг декабристов». Дух времени капитализма без протестантской этики приводит к модификациям советского образа революционного друга дворянских революционеров. Либеральный Пушкин, как и прежде, преследует цели общественного прогресса. Он расходиться с друзьями-заговорщиками по вопросу методов достижения общих целей. Их радикализм ему претит. При этом человеческие отношения с сибирскими узниками для него превыше политических разногласий. Он напряженно думает об их участи и настойчиво между строк обращается к самодержцу с просьбами милости к падшим.

Незначительная либеральная коррекция советского мифодизайна не должна скрывать принципиальных перемен интеллигентского сознания, которые привели к революционному перевороту в соотношении влиятельности мифа Пушкина и мифа декабристов. Сегодня декабристы, без сомнения, выступают «приложением» к гораздо более мощному пушкинскому мифу. Их современные отношения точнее будет выразить формулой: «Декабристы — друзья Пушкина». Более того, сегодня миф декабристов теплится в исторической памяти «креативного класса» исключительно благодаря Пушкину.

Убедительным свидетельством этого служит частота упоминания имен в публикациях ЖЗ. Поисковая система «Яндекс» находит в них слово «Пушкин» и его производные порядка 36 тысяч раз, а слово «декабрист» и его производные — около 3 тысяч раз. Даже в 721 публикации ЖЗ, где хотя бы раз встречается слово «декабристы» (общее число упоминаний 2634 раза), Пушкин упоминается 12 846 раз. При всей приблизительности интернет-измерений, приведенные пропорции (соответственно 12 к 1 и 5 к 1) убедительно свидетельствуют, — современная интеллигенция вышла из-под обаяния жертвенного герценовского мифа декабристов героев и мучеников.

Собственно говоря, интеллигенции, как социальной группы, объединяющей людей, которые готовы жертвовать временем, деньгами, общественным положением, свободой и, даже, жизнью ради общественных интересов, больше не существует. Героические одиночки не могут повлиять на деморализованное большинство «очень специальных людей» (А.И. Герцен) творческих профессий, которые погружены, наряду с презираемым ими «быдлом», в ценности комфорта. Безжертвенность умственного слоя убивает миф декабристов, на котором и была конституирована русская интеллигенция. Инфантильное стремление вести, не подчиняясь при этом рыночному закону спроса и предложения, буржуазный образ жизни отталкивает от герценовских сибирских мучеников и сближает с их придворным другом. При этом бывшие интеллигенты не узнают себя в сотворенном ими мифе о шоколадном зайце-Пушкине — виртуозе бесстрашного эзопова языка, модном муже гламурной Натальи Николаевны. В этом нет ничего удивительного. Ведь еще Фрейду было известно, что миф – это эмблема постыдной правды, которую мы таим от себя в археозойских отложениях души.

Примечания:

1. Элиаде М. Трактат по истории религий. Т. 2. СПб.: Алетейя, 1999. С. 324

2. Загидуллина М.В. Пушкин и декабристы как мифологическая пара // 14 декабря 1825 года. Источники, исследования, историография, библиография. Вып. VIII. — СПб. : Нестор-История, 2010. С. 556-577. URL: http://zagidullina.ru.

3. Эрлих С.Е. «Пушкин никогда не был связан с декабристами». Современная монархическая публицистика о мифологической паре «Пушкин-декабристы» // Вестник РГГУ: Научный журнал. Серия «Филологические науки. Журналистика. Литературная критика». № 13 (93). М., 2012. С. 206-216.

4. URL: http://magazines.russ.ru

5. Член Союза писателей Москвы Бронислав Борисович Холопов приводит любопытный пример того, как сестра «фараона» спасла «врага народа», благодаря дружеским связям его предков с «другом декабристов» и родству с декабристом Свистуновым. Один из потомков пушкинских соседей Вульфов – Борис Алексеевич Вульф рассказал автору, что в 1931 году его по доносу исключили из вуза, как, якобы, сына белого офицера. В то простодушное время исключением дело могло не ограничиться. Репрессированный «лишенец» обратился за помощью к заведюшей бюро жалоб Центральной контрольной комиссии и Рабоче-Крестьянской инспекции Марии Ильиничне Ульяновой: «Она минут сорок, а то даже и час говорила со мной, — вспоминал Вульф. — Я ей рассказывал о декабристах, о связях нашего семейства с Пушкиным». Благодаря таким святым предкам сын нетрудового народа не только не был привлечен в качестве «ответчика» за отца, но и был восстановлен в вузе. (Холопов Б. Старицкие прелюды // Дружба народов. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/6/holop.html ).

6. Вацуро В.Э. Пушкин и литературное движение его времени (подготовка текста и публ. Т.Ф. Селезневой и А.Я. Чачбы) // Новое литературное обозрение. 2003. № 59. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2003/59/vac-pr.html

7. Краваль Л. «...Для сладкой памяти невозвратимых дней...» // Волга. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru:8080/volga/1999/6/krava-pr.html

8. Сурат И. «Твое пророческое слово...» // Новый мир. 1995. № 1. URL: http://magazines.russ.ru:8080/novyi_mi/1995/1/frompost01-pr.html

9. Лернер Н.О. «Восстань, восстань, пророк России...»: Стихотворение Пушкина // Пушкин и его современники: Материалы и исследования / Комис. для изд. соч. Пушкина при Отд-нии рус. яз. и словесности Имп. акад. наук. — СПб., 1910. — Вып. 13. — С. 18—29. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/psd/psd2018-.htm

10. Кошелев В.А. Королевство кривых зеркал. Рец.: Есипов В.М. Пушкин в зеркале мифов. М., 2006 // Новое литературное обозрение. 2007. 85. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2007/85/ko35.html

11. Есипов В.М.«К убийце гнусному явись…» // Московский пушкинист: Ежегод. сб. / Рос. АН. ИМЛИ им. А. М. Горького. Пушкин. комис. — М.: Наследие, 1995— Вып. V. — 1998. — С. 112—134. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/mp5/mp5-112-.htm. Ср.: Листов В. Заветный вензель «У» да «Г». Рец.: Виктор Есипов. Пушкин в зеркале мифов. М.: Языки славянской культуры, 2006. 560 с. // Новый мир. 2006. № 12. URL: http://magazines.russ.ru:8080/novyi_mi/2006/12/li15-pr.html

12. Старк В. «Снег выпал только в январе...» Внутренняя хронология романа «Евгений Онегин» // Звезда. 2011. № 6. URL: http://magazines.russ.ru:8080/zvezda/2011/6/st15.html

13. Найман А. Русская поэма: четыре опыта// Октябрь. 1996. № 8. URL: http://magazines.russ.ru/october/1996/8/life111-p-pr.html

14. Эдельман О. Незнакомый Пестель // Новое литературное обозрение. 2011. № 111. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2011/111/ei15-pr.html

15. Жаль, что О.В. Эдельман не упомянула еще одну версию о возможном «вкладе» Павла Ивановича в русскую классику. Израильский писатель Даниэль Клугер связывает Пестеля с его полным тезкой Чичиковым через те же наполеоновские ассоциации, а также через присущую обоим Павлам Ивановичам страсть к финансовым аферам (Клугер Д. Мертвые души полковника Пестеля. 2005. 12 июня. URL: http://dkluger.livejournal.com/49720.html). Вполне возможно, что источником для Гоголя могли послужить рассказы А.С. Пушкина, который не испытывал симпатий к гибким моральным воззрениям лидера южных декабристов. См.: Киянская О.И. Пестель. М.: Молодая гвардия, 2005. С. 169-170.

16. В той же самой статье О.В. Эдельман на материале биографии П.И. Пестеля развенчивает один из аспектов герценовского мифа о поколении порочных отцов, чьи грехи на Сенатской площади искупали дети 1812 года. Вопреки Герцену, доказывает историк, И.Б. Пестель не был ни сибирским тираном, ни казнокрадом. И в данном случае кандидат исторических наук забывает упомянуть, что до нее об этом писала доктор исторических наук О.И. Киянская: «Документы свидетельствуют: взяток генерал-губернатор не брал, патологическим злодеем не был» (Киянская О.И. Пестель. М.: Молодая гвардия, 2005. С. 18. Ср. Киянская О.И. Павел Пестель: офицер, разведчик, заговорщик. М: Параллели, 2002. С. 20–25). Печальнее всего, что историк Эдельман знакома, по меньшей мере, с первым изданием монографии историка Киянской о Пестеле. В той же статье она спорит с одним из положений монографии «Павел Пестель: офицер, разведчик, заговорщик». Почему же тогда Ольга Валерьевна молчит по поводу совпадения своих выводов с выводами Оксаны Ивановны? Или она полагает, что именно в науке следует придерживаться поговорки: молчание — знак согласия?

17. Есипов В. Исторический подтекст в повести «Пиковая дама» // Вопросы литературы. 1989, № 4.

18. Сурат И. «Кто из богов мне возвратил...» Пушкин, Пущин и Гораций // Новый мир. 1994. № 9. URL: http://magazines.russ.ru:8080/novyi_mi/1994/9/surat.html

19. Чистова И. Ода «Вольность» // Звезда. 1999. № 7. URL: http://magazines.russ.ru/zvezda/1999/7/pushkin.html

20. Рейтблат А.И. Пушкинский автобиографизм: намерения поэта и мнения публики (Рец. на кн.: Немировский И.В. Творчество Пушкина и проблема личного поведения поэта. СПб., 2003) // Новое литературное обозрение. 2004. № 68. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2004/68/rei30.html

21. Поварцов С. «Цареубийственный кинжал» (Пушкин и мотивы цареубийства в русской поэзии) // Вопросы литературы. 2001. № 1. URL: http://magazines.russ.ru/voplit/2001/1/povar.html

22. Пушкин А.С. Письмо Вяземскому П. А., 10 июля 1826 г. Из Михайловского в Петербург // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. Т. 10. Письма. — 1979. — С. 163. . URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push10/v10/d10-1631.htm

23. Цявловский М.А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина: 1826 // Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина, 1799—1826. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1991. — С. 588—638. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/l91-abc/l91-588-.htm

24. Lacroix P.Histoire de la vie et du règne de Nicolas Ier, empereur de Russie. V. I. P.: L. Hachette, 1864. Р. XII. URL: http://archive.org/details/8MSUP316_2

25. Эйдельман Н.Я. Вьеварум. М.: Детская литература, 1975. С. 53.URL: http://vivovoco.astronet.ru/VV/PAPERS/NYE/V/V_CH_03.HTM

26. Пущин И.И. Сочинения и письма. В 2 т. Т. 1. Записки о Пущине.1816–1849. М.: Наука, 1999. С. 80.

27. Lacroix P.Histoire de la vie et du règne de Nicolas Ier, empereur de Russie. V. I. P.: L. Hachette, 1864. Р. XIII. URL: http://archive.org/details/8MSUP316_2

28. Восстание декабристов. Документы. T XX. М.: РОССПЭН, 2001. С. 164. 14 декабря 1825 года и его истолкователи (Герцен и Огарев против барона Корфа). М.: Наука, 1994. С. 109. Lacroix P.Histoire de la vie et du règne de Nicolas Ier, empereur de Russie. V. II. P.: L. Hachette, 1865. Р. 68–69 . URL: http://archive.org/details/8MSUP316_2

29. ВД II. С. 215.

30. Документы и рекомендации автор получал от М.А. Корфа. «Идейное руководство» осуществлялось П.Д. Киселевым. Во время посещения России в 1860 году автор встречался с представителями императорской фамилии, В.Ф. Адлербергом, К.В. Нессельроде, А.Ф. Орловым (Хохлова Н. А. Поль Лакруа и его «История жизни и царствования императора Николая I» в письмах к П. Д. Киселеву // Западный сборник. В честь 80-летия Петра Романовича Заборова / Сост. М. Э. Маликова, Д. В. Токарев. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома, 2011. С. 415).

31. Коган Л. «И внял я неба содроганье...» (О философии пушкинского «Пророка») // Вопросы литературы. 2004. № 4. URL: http://magazines.russ.ru/voplit/2002/4/kogan.html

32. Битов А. «Дайте времени поговорить его языком...» // Континент. 2002. № 112. URL: http://magazines.russ.ru/continent/2002/112/bit.html

33. Лорер Н.И. Записки декабриста. Иркутск: Восточно-сибирское книжное издательство, 1984. С. 205

34. Кружков Г. «Английская деревенька» Пушкина// Дружба народов. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/6/krugk-pr.html

35. Ранчин А. Пушкинская парадигма. Рец.: И р и н а С у р а т. Вчерашнее солнце. О Пушкине и пушкинистах. М.: РГГУ, 2009. 652 с.; И р и н а С у р а т. Мандельштам и Пушкин. М.: ИМЛИ РАН, 2009. 384 с. // URL: Новый мир. 2010. № 12. http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2010/12/ra15-pr.html

36. Вацуро В.Э. Пушкин в сознании современников // А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. М.: Художественная литература, 1974. С. 36. URL: http://pushkin.niv.ru/pushkin/vospominaniya/vospominaniya-1.htm.

37. Холопов Б. Старицкие прелюды // Дружба народов. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/6/holop.html

38. Пушкин А.С. «Каков я прежде был, таков и ныне я...» // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 т. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1959.Т. 3, кн. 1. Стихотворения, 1826—1836. Сказки. — 1948. — С. 143. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push17/vol03/y03-143-.htm

39. Холопов Б. Старицкие прелюды // Дружба народов. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/6/holop.html

40. Черейский Л.А.Бенкендорф // Черейский Л. А. Пушкин и его окружение / АН СССР. Отд. лит. и яз. Пушкин. комис. Отв. ред. В. Э. Вацуро. — 2-е изд., доп. и перераб. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1989. — С. 35—36. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/chr-abc/chr/chr-0354.htm

41. Антипов Е. Наше все и все такое // Нева. 2007. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/neva/2007/2/an13.html

42. Либерман А. Рец.: Ю. Г. Оксман, В. В. Пугачев. Пушкин, декабристы и Чаадаев. Сост., вступит. статья и примеч. Л. Е. Герасимовой, В. С. Парсамова и В. М. Селезнева. Саратов: Журнал «Волга»; ИКД «Пароход», 1999, 259 с. // Новый журнал. 2003. № 233. URL: http://magazines.russ.ru:8080/nj/2003/233/lib6-pr.html

43. Либерман А. Рец.: Ю. Г. Оксман, В. В. Пугачев. Пушкин, декабристы и Чаадаев. Сост., вступит. статья и примеч. Л. Е. Герасимовой, В. С. Парсамова и В. М. Селезнева. Саратов: Журнал «Волга»; ИКД «Пароход», 1999, 259 с. // Новый журнал. 2003. № 233. URL: http://magazines.russ.ru:8080/nj/2003/233/lib6-pr.html

44. Кертман Л. Безмерность и гармония (Пушкин в творческом сознании Анны Ахматовой и Марины Цветаевой) // Вопросы литературы. 2005. № 4. URL: http://magazines.russ.ru/voplit/2005/4/ke16.html

45. Листов В. Заветный вензель «У» да «Г». Рец.: Виктор Есипов. Пушкин в зеркале мифов. М.: Языки славянской культуры, 2006. 560 с. // Новый мир. 2006. № 12. URL: http://magazines.russ.ru:8080/novyi_mi/2006/12/li15-pr.html

46. Кошелев В.А. Королевство кривых зеркал. Рец.: Есипов В.М. Пушкин в зеркале мифов. М., 2006 // Новое литературное обозрение. 2007. 85. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2007/85/ko35.html

47. Кошелев В.А. Рец.: Березкина С.В. «Так некогда поэт...»: Проблемы научной биографии Пушкина. — СПб.: Пушкинский Дом, 2010. — 320 с. — 300 экз. // Новое литературное обозрение. 2011. № 110. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2011/110/kn48.html

48. Немировский И. Либералисты и либертены: случай Пушкина // Новое литературное обозрение. 2011. № 111. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2011/111/ne14.html

49. Смирнова-Россет А. О. Записки / Сост. О. Смирнова. М.: Захаров, 2003. 528 с

50. Житомирская С. Стоит ли вообще заниматься наукой?По поводу статьи А. Эткинда «Иная свобода: Пушкин, Токвиль и демократия в России» и заметки Алексея Смирнова «Царица поэтов» (Знамя. 1999.№ 6) // Знамя. 2000. № 1. URL: http://magazines.russ.ru/znamia/2000/1/forum.html

51. Смирнова-Россет А. О. Записки / Сост. О. Смирнова. М.: Захаров, 2003. С. 317.

52. Есипов В. «Подлинны по внутренним основаниям...» // Новый мир. 2005. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2005/6/es11.html

53. Седов А. «Противоречий очень много...» («Евгений Онегин»: проблема текста как проблема поэтики) // Волга. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru:8080/volga/1999/6/sedov-pr.html

54. Виролайнен М. «Медный всадник. Петербургская повесть» // Звезда. 1999. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/zvezda/1999/6/virolain.html

55. Пушкин А.С. О народном воспитании // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. Т. 7. Критика и публицистика. — 1978. — С. 30—35. URL:http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push10/v07/d07-030.htm

56. Эти слова Пушкина его приятель Алексей Вульф записал 16 сентября 1827 года, на следующий день после их беседы. См.: Вульф А.Н. Из «Дневника» // Пушкин в воспоминаниях современников. — 3-е изд., доп. — СПб.: Академический проект, 1998. — Т. 1—2. Т. 1. — 1998. — С. 423. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/critics/vs1/vs1-422-.htm

57. Гуданец Н. «Пропасть комплиментов»… или Партизан в тылу самодержавия // Крещатик. 2010. № 1. URL: http://magazines.russ.ru/kreschatik/2010/1/gu27-pr.html

58. Ходасевич В.Ф. Пушкин и Николай I // Ходасевич В.Ф. Книги и люди: этюды о литературе. М.: Жизнь и мысль, 2002. С. 130-140. URL: http://www.azlib.ru/h/hodasewich_w_f/text_0120.shtml

59. Модзалевский Б.Л. Примечания // Пушкин А.С. Письма. Под ред. И с примеч. Б.Л. Модзалевского. — М.; Л.: Гос. изд-во. Т. 2. Письма. 1826–1830. — 1928. — С. 181. URL: http://feb-web.ru/feben/pushkin/texts/selected/pp2/pp23127-.htm

60. Пушкин А.С.<Дневник, 1833—1835 г.г.> // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 т. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1959. Т. 12. Критика. Автобиография. — 1949. — С. 314—337. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push17/vol12/y12-314-.htm. Согласно воспоминаниям Ю. Струтинского, Пушкин сказал Николаю 8 сентября 1826: «Вы могли и имели право наказать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых» (Ходасевич В.Ф. Пушкин и Николай I // Ходасевич В.Ф. Книги и люди: этюды о литературе. М.: Жизнь и мысль, 2002. С. 130-140. URL: http://www.azlib.ru/h/hodasewich_w_f/text_0120.shtml)

61. Гуданец Н. «Пропасть комплиментов»… или Партизан в тылу самодержавия // Крещатик. 2010. № 1. URL: http://magazines.russ.ru/kreschatik/2010/1/gu27-pr.html

62. Пушкин А.С. Поэт: («Пока не требует поэта...») // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 т. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1959. Т. 3, кн. 1. Стихотворения, 1826—1836. Сказки. — 1948. — С. 65. URL: http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push17/vol03/y03-065-.htm

63. Ранчин А. Пушкинская парадигма. Рец.: И р и н а С у р а т. Вчерашнее солнце. О Пушкине и пушкинистах. М.: РГГУ, 2009. 652 с.; И р и н а С у р а т. Мандельштам и Пушкин. М.: ИМЛИ РАН, 2009. 384 с. // URL: Новый мир. 2010. № 12. http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2010/12/ra15-pr.html

64. Пушкин А.С. О народном воспитании // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. Т. 7. Критика и публицистика. — 1978. — С. 30—35. URL:http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push10/v07/d07-030.htm

65. Барзас В. Реакционер. // Нева. 2007. № 1. URL: http://magazines.russ.ru/neva/2007/1/ba29.html

Обсудить