Декабристский миф в современной поэзии и прозе

Исход социальных конфликтов решает не вялое большинство, а решительное жертвенное меньшинство, которое наподобие магнита выстраивает общество по своим силовым линиям.

В 1825 году Россия впервые увидела

революционное движение против царизма

В.И. Ленин

1. Почему Болотная – не Майдан?

Московские митинги оппозиции декабря 2011 – сентября 2013 отличались от киевского Майдана конца 2013, прежде всего, меньшей энергией протеста. Русские оппозиционеры время от времени, с перерывами на зимние и летние каникулы, собирались на разрешенных, в большинстве случаев, митингах для фотосессий в героических позах. После чего разбредались по злачным местам праздновать героя. Украинский протест идет без разрешения властей под снегом и дождем в круглосуточном режиме.

Можно, конечно, объяснять разницу в поведении протестующих представителей двух, хотелось бы надеяться, братских народов слабостью режима Януковича и финансовой мощью украинской оппозиции. Каждому, кто высказывает эту рациональную точку зрения в СМИ и в социальных сетях, я бы предложил подсчитать, сколько денег надо заплатить лично ему, чтобы он проводил ночи на морозе под угрозой полицейских дубинок и уголовного преследования? Примерив ситуацию Майдана к себе, честный человек согласится, что для преодоления страха перед природной стихией и силами правопорядка одних корыстных побуждений недостаточно. Представителю общества московского потребления, реагирующему, как собака Павлова, исключительно на материальные стимулы, трудно поверить, что не только вера без дел мертва, но и дела не воплощаются в жизнь без веры. Чтобы посметь выйти на площадь, необходима, как это не пафосно звучит, вера в общее дело, подкрепленная делом собственной жертвы. Следует, к стыду нашему, признать, что в России ради общих интересов собой готовы жертвовать максимум сотни, а на Украине – минимум тысячи.

Могут возразить, что в общенациональном масштабе разница между сотнями и тысячами героев самопожертвования исчезающе мала, поскольку безжертвенное большинство всегда насчитывает более 99%. Всем, кто полагает, что в критических ситуациях исход решается всеобщим голосованием следует сравнить численность большевиков в 17-м году с количеством членов КПСС в 91-м. Еще можно вспомнить, что в начале последнего года советской власти состоялся референдум, на котором «за» союзное государство высказались более 70% участников голосования. А сколько процентов, из проголосовавших на референдуме «за» Союз выступили в конце того же года против соглашений о роспуске Союза? Советский пример – один из тысячи, на основании которых формулируется закон истории: Исход социальных конфликтов решает не вялое большинство, а решительное жертвенное меньшинство, которое наподобие магнита выстраивает общество по своим силовым линиям.

Чтобы вести за собой миллионы меньшинство должно набрать критическую массу тысяч. Видимо, так устроена оптика человеческого восприятия. Несколько сотен – это ничтожно мало. А несколько тысяч – это тьмы и тьмы.

Во что верят тьмы, готовых к самопожертвованию украинцев?

Вера их чрезвычайно примитивна. Она не имеет ничего общего с европейскими ценностями свободы и демократии. «Евроинтеграция» - это риторическое средство, указывающее ни к чему приближается, а от чего удаляется Украина. А удаляется мать городов (калька с греческого «метрополия» - столица) русских от своих повзрослевших детей-«колоний», которые привыкли обращаться с ней, как с бедной родственницей.

Украинцы оскорбляются, когда русские низводят их на субэтнический уровень «малороссов». Они верят в то, что являются самостоятельной этнической единицей. Эта вера в свое время вдохновляла петлюровцев, потом - бандеровцев, теперь – ночующих на Майдане. Религия самоопределения за счет отделения питает животную русофобию многих восставших. Можно сколько угодно убеждать в несвоевременности решения задачи XIX века в веке XXI. Но рациональные доводы здесь бессильны. Верую и жертвую – ибо абсурдно.

Можно только радоваться, что лишь малая часть мирных повстанцев Болотной была движима этническими верованиями. Русские – самый неэтничный народ в мире. Благодаря уникальной способности впитывать в себя другие культуры и пропитывать их собою русские сумели создать самую большую империю в истории человечества. При всех недостатках, империя – это шаг от звериного этнического уровня в направлении общечеловеческого. Будет обидно, если обладатели архаических взглядов сумеют повернуть русское «всемирно отзывчивое» самосознание в родоплеменную вспять. Победа племенного понимания русскости станет поражением Российской Федерации, которое приведет к нескончаемым феодальным войнам между уездами, улусами и аулами.

Отсутствие звериной этнической подоплеки в российском освободительном движении отнюдь не свидетельствует о его исторической несостоятельности. Ведь ему дважды - в 1917-м и в 1991-м – удалось сокрушить режим. Какая неэтническая вера двигала тогда русскими бунтарями?

В обоих случаях их вдохновлял социальный герценовский миф о героях-мучениках 14 декабря. На самопожертвовании декабристов во имя освобождения и просвещения русского народа воспитывалась русская интеллигенция XIX-XX в.

В советское время нам набили оскомину ленинскими «тремя поколениями». Но в последние десятилетия старого режима вера в жертвенный подвиг декабристов вдохновляла не только большевиков, а весь - от кадетов до анархистов – политический спектр левее октябристского центра.

В период позднесоветского «застоя» благородные дворяне, восставшие против Николая Палкина, представали метафорой мятежа против самодержавной советской власти. В немалой степени благодаря промоутерам подрывной декабристской темы – Галичу, Окуджаве, Эйдельману, Лебедеву, Лотману – в августе 68-го на Красную площадь посмели выйти восемь героев, а в августе 91-го к Белому дому - десятки тысяч.

Оппозиционеров Болотной часто именуют «декабристами». Тем самым им, как бы напоминают, вера в какое чудо сокрушила власть царей и генеральных секретарей. Но сравнивая с контрольным посевом Майдана, следует признать, что жертвенная вера украинских бунтарей во имя этнической нации, намного сильней, чем вера русских протестантов в благородную декабристскую жертву во имя простого народа.

Какой программный сбой воспрепятствовал тому, чтобы герценовский миф обеспечил победу очередной русской революции?

«Информацию к размышлению» по поводу этого злободневного вопроса нам может доставить зеркало, пусть не такой великой, как Толстой, но добротной русской литературы, публикуемой «толстыми журналами», интернет-версии которых собраны в выдающемся просветительском проекте «Журнальный зал».

2. Смех с причиной?

Постсоветское человечество, ернически смеясь, расстается с дворянско-революционным прошлым. Такой взгляд свидетельствует, что для ироничных мастеров слова герценовский миф о героическом самопожертвовании коллективного Христа на Сенатской площади не более, чем слова, слова, слова...

Не испытывает почтения к священным коровам интеллигенции москвичка Нина Искренко:

Полистилистика
это когда средневековый рыцарь
в шортах
штурмует винный отдел гастронома No 13
по улице Декабристов(1)
.

В фрагменте верлибра, пронизанного культурными отсылками средневековый рыцарь ассоциируется с герценовскими «богатырями» (2). Снижение патетики декабристского мифа не ограничивается облачением рыцаря-богатыря в шорты из чистой стали. Само восстание 14 декабря сближается с штурмом «винного отдела гастронома». Подобные «штурмы» были характерной приметой горбачевской «безалкогольной кампании». В данном образе можно увидеть горькое воспоминание «перестроечного» штурма коммунистического самодержавия, который предприняла интеллигенция, опьяненная интимным блеянием бардов-шестидесятников по поводу героев-мучеников, посмевших выйти на площадь.

Петербуржец Игорь Смирнов-Охтин, произведения которого отличает «игровая, карнавальная природа»(3), усматривает предпосылки 14 декабря в игривых отношениях военного генерал-губернатора Санкт-Петербурга Михаила Андреевича Милорадовича с балериной Катенькой Телешовой. Большому начальнику было не с руки по-простому захаживать к своей пассии. Сочувствующий влюбленному герою наполеоновских войн император Александр Павлович надоумил прорыть подземный ход из Зимнего дворца к дому вначале Невского проспекта, в котором обитала балерина. В результате безвременного ухода снисходительного Александра в образе старца Федора Кузьмича и вселения в Зимний черствого моралиста Николая возникала угроза конспиративным свиданиям. Милорадович полагал, что с боевым товарищем Константином можно будет договориться о передвижении к свету в конце туннеля. Поэтому началось междуцарствие.

По мнению Игоря Смиронова-Охтина попытки Милорадовича переиграть судьбу были обречены. На 14 декабря русский рок назначил даже не репетицию 17 года, а всего лишь подал предупредительный первый звонок. Поэтому непоследовательное поведение многих заговорщиков в день восстания было предопределено: «Не следует удивляться всей этой ерунде (бессмысленности, нелепости, предательствам, элементарной глупости), потому что радикалам предписывалось ждать победы, триумфа своего еще почти сто лет. Зато — урок, урок простой: роль статиста отвратительна — на историческую сцену не лазай». По Смирнову-Охтину не герои Сенатской площади разбудили новые поколения сокрушителей гидры самодержавия. Провидение вывело на сцену элементарно глупых «статистов» в знак предупреждения, которому не отличавшиеся проницательностью Романовы не вняли.

Мы видим, что активный участник «второй культуры» рассматривает декабристский «урок» в противоположном Герцену и Ленину смысле. Такое отношение к святым предкам русской интеллигенции нельзя объяснить одной лишь оскоминой от навязчивой пропаганды «трех поколений». За приписыванием богатырям, кованным из чистой стали жалкой роли статистов скрывается «рессентимент» автора, обреченного писать в стол, к преуспевающим фрондерам из Союза писателей с их декабристской фигой в кармане, складываемой для серии «Пламенные революционеры» во время очередной командировки в дом творчества. Разве могут быть порядочные духовные предки у изолгавшихся полуправдой преуспевающих инженеров человеческих душ? «Их (“декабристское”) дело было таковым, что солдат на площадь привели обманом, убеждая стоять за Константина, которому полки и присягали, а сами-то заговорщики не желали теперь никакого Константина, а желали другое — тоже на “конст”, конституцию» (4). Феномен яростного отвержения «системной» литературной оппозиции послесталинского периода со стороны представителей катакомбной культуры хорошо известен. Отрицание «несистемными» творцами героического мифа позднесоветской фронды в этом контексте представляется логичным.

Журналист, писатель и бард Игорь Мартынов в опубликованном в 1994 году романе с ироничным названием «БАМ. Письма женщинам о русском футболе» столь же иронично затрагивает декабристскую тему. В трансконтинентальной версии нетрезвого русского путешествия «Москва – Петушки 2.0» герой встречается с гиперактивным стирателем «белых пятен истории» времен приснопамятной перестройки. Историк «с троцким видом, но до встречи с ломиком Меркадера» бешено «штопает» большевистскую прореху в связи времен. Пересчитывает булыжники на Красной площади. Отыскивает в Париже последнего белого генерала Владлена Нестеровича и едет к нему на встречу в семейной буденовке. На трассе БАМа находят «серебряную вилку с вензелями “В. К. 1873”». Для специалиста связующей нити «сомнению не подлежит», что декабрист Вильгельм Кюхельбекер не умер, как указано в справочниках, в смертельном для Пушкина и многих большевиков 37-м (истинная дата смерти Кюхельбекера 11 (23) августа 1846 – С.Э.) на поселении в Западной Сибири. Пушкинский Кюхля «как минимум <…> протянул» до 1873, «сбежав из поселка Баргузин из-под стражи»: «Музей пяти революций напрокат дает бронированный футляр под останки Кюхельбекера. На всех полустанках “декабрист” (привет Веничке Ерофееву – С.Э) подбирает сомнительные кости, ящик набит по ватерлинию. <…> Главное — поспеть до аукциона в Нью-Йорке, — делится историк, по-турецки сидя на гробу, — скелет Кюхельбекера объявлен во всех афишах, неустойка чудовищна. Ходовую и двигательную часть мы худо-бедно сконструируем, не проблема. Меня волнует череп. На Федькином Ключе я раскопал один. Но смотри: у него три глаза и челюсть открывается сбоку» (5). Автору, вероятно, было смешно, когда он аллегорически изображал мутацию идеалов первого поколения в черепно-лицевую лагерную реальность третьего. Вопрос не в том, могло ли «соцартовское» ерничание в духе конца восьмидесятых рассмешить читателя середины девяностых? Для мифологического подхода важно не качество юмора, а его объект. Мы видим, что для автора из «хорошей семьи» ответработников («родился на Арбате, сын помощника министра, внук директора главного кирпичного завода СССР» (6)) далекие герценовские богатыри лишены святости в той же мере, что и социально близкие комиссары в пыльных богатырских шлемах. Разрыв с декабристской легендой шестидесятников – разителен.

3. Пусть кровь, пролитая не ими, падет на них

Остатки интеллигенции расправляются с не так еще давно священной для них памятью о декабристах не только в шутку, но и в серьез. В отличие от древних иудеев, принявших на себя кровь Распятого, наши современники желают, чтобы вся кровь, пролитая в России со дня 14 декабря 1825 года, пала на пятерых повешенных.

Проживающий в Краснодарском крае поэт и переводчик Виктор Полещук выносит приговор декабристскому мороку русской интеллигенции, наивная мечта которой о звезде пленительного счастья обернулась потоками бессмысленно пролитой крови:

Еще ближе, милая. Твой декабризм не исчерпывается 1825—1852 годами.
Он идет ко мне <…>
сквозь разночинок, блудных и праведных дочерей революции,
и колхозниц, воем вывших над дохлым мерином, <…>
сквозь наших бесконечных филологинь и химичек, <…>

давно уже не кичащихся своей интеллигентностью,
до того она окровавлена (7)
.

Омский поэт Дмитрий Румянцев также усматривает в дворянских революционерах основоположников традиции обильного русского кровопролития. Он читал, но, тем не менее, осуждает «декабриста Александра Блока» - пророка революции «тли бушлатной», «кто оправдает все // пером… и рифмою кровавой обрастая». Примером «рифмы кровавой» служат вынесенные в эпиграф строки: «Мы на горе всем буржуям // Мировой пожар раздуем». В стихотворении обыгрывается афоризм Маркса о трагедии истории, «чей фарс обычно повторяется: как кровь». Картечь Николая I на Сенатской площади командами «Пли!» и «Расстреляй!» рифмуется с расстрелом семьи его тезки-правнука в Ипатьевском доме. При этом с коронованных особ ответственность за пролитую кровь снимается. Казненные «дворяне-пестели, апостолы умов» обвиняются во всех несчастьях, постигших наше отечество. Неблагонадежный Пушкин, который, «в снега <…> голову - перчаткой - уронил», обвиняется в подстрекательстве к мятежу 14 декабря. В качестве улики в другом эпиграфе к разоблачительному стихотворению нашего современника приводятся слова поэтического карбонария по поводу «обломков самовластья». Автор-прокурор обращается к подсудимым декабристам и их поэтическому другу с упреком: «Зачем вам чаялось служить Прекрасной Драме» революции? (8) Тем самым, всерьез воспроизводится шутливый мессидж Наума Коржавина о том, что нельзя в России никого будить. В полном соответствии с тезисом о первичности «слова», Румянцев считает, что безответственные русские поэты в первую очередь повинны в кровавых рифмах русской истории. Его не смущает, что в такой интерпретации ветхий коржавинский соцарт почти дословно совпадает с риторикой нынешней власти: «Не раскачивайте лодку»!

Участник артистического объединения «Осумасшедшевшие безумцы» Андрей Родионов подводит неутешительный итог следования этике декабристского мифа. Новые русские вытеснили из центра Москвы советскую артистическую элиту. Автор ностальгически заходит в один из тихих московских двориков и с отвращением наблюдает, как обладатели джипов «делят капусту» прямо на улице. От капустных листьев с изображением Франклина независтливый взгляд поэта поднимается к негасимому свету одного из московских окон, где «на подоконнике цветут декабристы». Аленький цветочек с революционным названием наталкивает автора на мысль сокрушения обло-озорно-огромно-стозевного Чудища коррумпированного российского капитализма, ради возвращения справедливого советского строя, при котором артисты и поэты проживали в «номенклатурных» домах: «Кем быть мне знаю, я стану Кюхлей, // буду и я теперь декабристом». Однако мятежного вдохновения хватило лишь на затяжку «табачка <…> смолистого». Цветущий декабрист, стоящий на подоконнике за «евроокном», вызывает в памяти историческое происшествие, состоявшееся за окном в Европу 14 декабря 1825 года. Автору вспоминается, как на Сенатской площади комичный Кюхля близоруко целился в своего благодетеля – великого князя Михаила Павловича, прячась «за спины гвардейского экипажа» (9). В подтексте трусливой игры в прятки за солдатскими спинами находится не только кровь, пролитая многими рядовыми лейб-гвардии, которых офицеры-заговорщики вывели на площадь прямо под царскую картечь. Для читателя несомненно, что метафорическая речь идет о вчерашнем дне наших несбывшихся надежд. Благодаря унаследованной у «первого поколения» безответственности интеллигентных «декабристов», которые вывели безоружный народ в августе 91-го на защиту Белого дома от танков, неинтеллигентные люди на джипах являются теперь хозяевами жизни. А народные артисты СССР нуждаются и бедствуют выше обычного.

4. Думать о семье. Думать о себе

Разочарование в декабристах-мучениках устойчиво рифмуется с сожалением по поводу собственного напрасного самопожертвования у Белого дома в противостоянии «номенклатуре» ГКЧП.

Доктор медицинских наук Андрей Углицких в повести «Оковы тяжкие падут…» соединяет «Записки врача» с «Одним днем Ивана Денисовича». Рамкой повествования является рабочий день реаниматолога в гулаге новорусского потребления на его гламурном пике в канун экономического кризиса 2009 года: раннее пробуждение посредством трех будильников, изнурительное путешествие «на перекладных» - автобус, метро, троллейбус - с одной окраины Москвы на другую, больничные будни, возвращение с теми же пересадками поздним вечером домой, подъем, из-за частых поломок лифта, пешком на пятнадцатый этаж. Доктор Николай Петрович Долота – чужой на празднике гламура. Мелькание роскоши на экранах «голубых оболванивателей» создает раздражающий фон нерадостной жизни.

В долгом пути на службу и домой доктор размышляет, каким образом он и его страна дошли до жизни такой. У реаниматолога нет сомнений в том, что Россия является «реанимационной больной». Перелистывая историю ее болезни, герой возвращается в 1991 год. Николай Петрович вспоминает, что в первые дни после победы ельцинской демократии над путчитами ГКЧП испытал незабываемое ощущение единства народа с властью: «Он был тогда, в святые те дни, одним с властью целым, потому что это была его власть, народная, та самая, о которой, наверное, мечтали, да не дождались, декабристы, выводившие войска на Сенатскую».

Автор воспроизводит диссидентскую разновидность декабристского мифа. Искупительная жертва декабристов была принята богом русской истории не в коммунистическом 17-м, как утверждали Ленин и советский агитпроп, а в антикоммунистическом 91-м. Народная власть смела режим страшно далеких от народа советских функционеров: «Они думали, что им с рук сойдет, за то что они <…> деда, в двадцать восьмом… со всей семьей… десять детей... на мороз… зимой». Отсылка к вольнолюбивой лирике Пушкина в названии повести не случайна. Возвращаясь с митинга разгоряченных вчерашней победой защитников Белого дома, подвыпивший герой «беседует» с другом декабристов, восхищается его пророческим даром: «Кончилось их время… “…И свобода — вас примет радостно у входа…” Да, Александр Сергеевич, именно так! Да это же прямо про нас написано». Мятежники 14 декабря – герои самопожертвования. Пушкин – пророк их самоотверженных идей. «Август в танковом прицеле» 1991 года - не только начало страшного суда над жандармами из КПСС, но и время радостной встречи с коллективным Христом русской интеллигенции – декабристами.

Очнувшись в переходе метро от эйфории воспоминаний, доктор Долота размышляет о том, что чаемое второе пришествие оказалось, как и в 17-м, иллюзией радостной встречи свободы: «Ликование сначала сменилось недоумением, недоумение плавно переросло в непонимание, непонимание, в свою очередь, превратилось в разочарование». Неоптимистическая трагедия «страны целой», последовавшая за «победой демократии» 91-го года, обессмысливает вдохновлявшее поколения русской интеллигенции «чувство справедливости»: «Той, которая выводила на Сенатскую площадь барчуков-декабристов, отравленных ядом Великой французской революции, той, которая заставила деда его, молодого питерского рабочего, в 1917 году принимать участие в штурме Зимнего». С «высокими порывами» декабристов покончил белый царь. С дедом-большевиком – красные фараоны. Мечту о справедливости поколения большевистского внука тихой сапой убивает наше несправедливое время.

Бессмысленности основанного на декабристском мифе социального самопожертвования «питерских рабочих» у Зимнего и защитников Белого дома автор противопоставляет миф жертвы ради своих близких и любимых. И в этом отношении образцом для героя остаются верные жены, обманувших интеллигенцию декабристов. Повесть символически начинается ворчанием поссорившегося с супругой доктора: «Бедные декабристы… Испоганили им, поди, чертовки каторгу всю». Заканчивается повествование столь же символически. Умаявшийся от работы и многочасового путешествия по мегаполису доктор возвращается домой (лифт, к счастью, работает) и видит жену, уснувшую в ожидании мужа, сидя за накрытым к ужину столом. Герой понимает, что в этом рядовом проявлении преданности и заключается смысл жизни. Садясь за стол, машинально задает вопрос: «А вот, допустим, если бы я декабристом был»? Жена волнуется. Начинает выспрашивать, не случилось ли неприятностей на работе. Впрочем, герою ответ не требуется: «Знал, что поедет. Хоть в Надым, хоть в Нарым, хоть на соляные копи уральские, хоть в яму Авакумову за ним последует». Он знает, что жена не остановится ни перед чем, чтобы спасти родного человечка. 19 августа 1991 герой, ненавидевший коммунистов «всеми фибрами души», не ушел на защиту Белого дома только из-за ее героического сопротивления его, как потом выяснилось, никому не нужной готовности принести себя в жертву (10). Мы видим, что автор ищет альтернативу обанкротившемуся самопожертвованию декабристов и находит ее в подвиге «любви бескорыстной» их жен. Прежде надо думать не о родине-мачехе, а о своих, которые не предают.

По той же символической схеме (жены декабристов – в начале и в конце повествования, оборона Белого дома 19 августа 1991 – в его апогее) построена повесть московского автора Ильи Кочергина. Москвичка Татьяна вместе с внучкой Лялей едет к сыну Андрею, который бросил семью и, пытаясь спастись от запоев, уехал работать лесником «в самый дальний конец Алтая». В дороге внучка просит: «Расскажи опять про ту красивую женщину, которая ехала в тюрьму. Помнишь, мы вместе смотрели фильм?». Бабушка пересказывает историю романтической любви «модистки» Полины Гебль и кавалергарда Анненкова из «Звезды пленительного счастья». Назидательно добавляет, что «за декабристами отправились много жен». Героиня искренне полагает, что истории неизвестно «ничего более необыкновенного, чем судьбы тех женщин. “Прекрасный идеал геройства и самоотвержения…”». Примеры самоотверженного поведения любящих женщин воспринимаются, как и положено мифу, в который верят, в качестве руководства к действию. Внучка отождествляет свою поездку в алтайскую глушь с подвигом декабристок:

«— Как мы с тобой.

Таня засмеялась:

— Это, малыш, даже нельзя сравнивать. Им было гораздо труднее, чем нам. Это был настоящий подвиг. В то время дорога была очень долгая и трудная».

Мирная, в духе Руссо, жизнь в алтайской тайге нарушается подступившим вплотную лесным пожаром. Героиня напугана. Но боится она не за себя: «Страшная стихия <…> могла убить Андрея, Лялю». В момент угрозы самым родным и близким существам героиня вспоминает, что схожее чувство она испытала 19 августа, когда сопровождала мужа-инфарктника на защиту Белого дома. И тогда она о себе не думала: «Господи, как будто без него не обошлись бы, как будто некому, кроме него, эту демократию защищать! Она пыталась его удерживать дома, но куда ей. Весь кипит, дергается, даже сорвался на нее. И потом, уже там, на месте, когда вызвали пятьдесят добровольцев куда-то бежать, — загорелся, ноздри раздуваются, петушится. Привык быть сильным, считать себя сильным, считать, что ему все нипочем. Первый выскочил, а остальные-то лбы здоровые, молодые. Хотела сунуть ему нитроглицерин и не успела. Осталась одна в толпе, со своим рюкзачком, термосом, стала ждать». Муж-декабрист едва не принес себя в жертву ради победы демократии. Жена-декабристка случайно нашла его, задыхающегося после марш-броска. Подала спасительную таблетку.

Рассказ о поездке по маршруту декабристок свидетельствует, что к героине, как и к большинству советских интеллигентов, пришло осознание тщетности демократической жертвы августа 91-го. Макросоциальная катастрофа прошла и по ее ячейке общества. После победы новорусской революции муж уже не ходил, как прежде, в походы за запахом тайги: «И здоровье, и возраст… Да и зарплаты в институте упали, он оставался в лаборатории на лето, пытался лишнюю копейку заработать». К моменту ее поездки на Алтай он уже несколько лет как умер. Сын не смог найти себя в жизни. Бросил семью. По приезде к нему матери и дочери, с алкоголем вроде бы завязал. Но не выдержал, сорвался. В пьяной драке с товарищем едва не поубивали друг друга. Мать осознает, что и сын для нее потерян. Она не сообщает ему, что в Москве ее ждет серьезная операция. Никаких надежд на светлое будущее страны и семьи не остается.

В пути домой Татьяна дает зарок: «Не буду больше Ляле про декабристок рассказывать» (11). Мы видим, что героиня Ильи Кочергина в отличие от героя Андрея Углицких утратила веру не только в декабристский миф социальной жертвы, но и в миф семейной жертвы декабристок. Она больше не хочет, чтобы внучка жертвовала собой ради кого-либо, даже ради самых близких. Таким автору видится урок, данный интеллигенции героями 14 декабря и героинями сибирской ссылки.

Знаменитый бард Александр Городницкий в разгар путинской «стабильности» также выражает присущее остаткам интеллигенции горькое разочарование в идее жертвенного служения неблагодарному народу. Отчаяние, порожденное напрасными жертвами приснопамятной перестройки, приводит к тому, что «поющий поэт», несомненно, всей душой желая обратного, внешне присоединяется к гиперэгоистичному призыву жить в собственное удовольствие. В таком подходе можно усмотреть работающий противоположно традиционному ритуалу «подобное подобным» прием оригинальный авторской магии, когда лихо накликается с целью его отогнать. Отгоняя шаманскими методами беду социальной апатии современников, убежденный шестидесятник обращается к декабристам, которые представляют «любовь и совесть нашу». Очевидно, что свободный поэтический язык советского полудиссидента деформирован ленинским шлакоблоком («партия – ум, честь и совесть нашей эпохи») коммунистической риторики. Автор обращается к партии «первого поколения», символизирующей наши ум, честь и совесть, с риторическим вопросом: «За что вам было биться»? Отвечая на него, Городницкий предлагает мученикам свободы предаться чувственным наслаждениям и азартным играм - «вину и картам» взамен напрасного самопожертвования:

Все подвиги и жертвы ваши зря,
Трудней, чем целый мир от Бонапарта,
Освободить Россию от царя (12)
.

К столь же грустному выводу на контрасте советской и современной эпох приходит архитектор и писатель из Екатеринбурга Владимир Блинов. Его документальный роман свидетельствует, что среди «детей XX съезда» были героические самоотверженные одиночки. К сожалению, их было так мало, что из них не мог образоваться даже «узкий круг» поколения декабристов.

Автор повествует о гражданском подвиге своего старшего коллеги по учебе в Уральском политехническом институте Артура Немелкова. Критика лицемерного советского общества, прозвучавшая в его выступлении на комсомольской конференции УПИ осенью 1956, потрясла не только присутствующих. Свердловская номенклатура была до смерти перепугана. Резонанс был столь силен, что о «мятеже» студента «оборонного» вуза «закрытого» города наперебой вещали западные голоса. Судьба комсомольца Немелкова решалась на уровне ЦК КПСС.

Владимир Блинов подчеркивает, что подавляющее большинство присутствующих выражало сочувствие отважному коллеге лишь «анонимными» аплодисментами и одобряющими возгласами. За все время конференции, которая длилась три дня, в своих выступлениях поддержку различной степени откровенности выразили считанные на пальцах одной руки «человеческие единицы».

Автор считает, что его героем двигало «чувство необходимой справедливости». Социальная справедливость «не для себя – для других» является, по мнению писателя, исконным русским чувством в равной мере присущим и крепостным бунтарям и «высоким военным чинам — вспомним заговор тех, кого после выступления на Сенатской площади назвали декабристами, и интеллигенции, начиная от Александра Радищева». Горя желанием восстановить на практике поруганные коммунистическими лицемерами идеалы коммунизма, комсомолец размышляет, а хватит ли у него душевных сил, чтобы открыто вступить в поединок с драконом социализма без человеческого лица? В этой связи ему вспоминается пушкинский рисунок, где был «чернильный набросок повешенных мечтателей-мятежников и рукой поэта начертано: “И я бы мог”». Для советского человека, искренне верившего в идеалы большевистской революции, пушкинско-декабристский миф не был мертвой догмой. Герой задается вопросом, какой знак препинания («Точку или вопросительный знак? А может, и восклицательный?») поставил друг декабристов в подписи к рисунку их виселицы? Мифологическое причастие к родоначальникам русской революции воплощается в вопросе: «А ты, ты, Немелков, смог бы?»

В готовности «принять сораспятье» юношу укрепляет сосед - сталинский зэка Николай Николаевич. Сохранивший веру в идеалы революции «бог-отец» приводит в пример духовному сыну «русских бунтарей» - протопопа Аввакума, Радищева, декабристов. Подвиг членов тайных обществ, готовых «даже к виселице или расстрелу», подается в герценовском смысле, «им было что терять»: «Что князьям, дворянам <…> мало было государственного довольствия, теплой постели с любимой женкой, дружеских застолий, увлечения охотой или азартными играми, праведных трудов и разнеженного, праздного отдыха в отеческом имении»?

В эпилоге документального романа автор встречается со своим героем. Артур Немелков, и в начале XXI века сохранивший верность коммунистическим идеалам, сожалеет, что его жертва и жертвы других отважных «шестидесятников» были напрасны: «Эх, за что боролись?» Владимир Блинов честно признается, что если бы в день выступления старшего товарища находился в актовом зале УПИ, то вряд ли набрался бы смелости открыто поддержать его «мятеж». Старший утешает младшего:

«— Вспомни, сам Александр Сергеевич начертал под рисунком казненных декабристов “И я бы мог”. Однако какой знак он поставил в конце фразы?

— Не помню. Если бы не заяц…»(13).

Постсоветское разочарование в декабристской жертве со стороны шестидесятников, дрожавших всей «душой в пятках» в унисон с пушкинским зайцем, приобретает совершенно безысходный характер от того, что не дрожавшее меньшинство прощает большинству его дрожь.

Известный писатель – Вячеслав Пьецух обращается к мифу интеллигенции с гоголевским смехом сквозь слезы. В его «сиквеле» чеховского «Крыжовника» комсомольский работник Саша Петушков в разгар смутного времени горбачевской перестройки отбился по пьяному делу от делегации и забомжевал на просторах Сибири. Где-то под Красноярском он попал в языческую общину, организованную монахом-расстригой. В пантеоне самозваного языческого жреца число богов равнялось числу дней в году. Кроме «всех славянских богов, а также египетских, вавилонских, греческих, римских» в него вошли и некоторые исторические личности. В том числе и декабрист Лунин. Жрец мотивирует свой выбор тем, «что из всех декабристов это был самый мудрый и порядочный декабрист. Они, конечно, все святые, но Михаил Сергеевич Лунин — бог!» Очевидно, что автор иронизирует по поводу пантеона святых декабристов советской интеллигенции и, в частности, эйдельмановской «святая святых» - биографии Лунина из серии «Жизнь замечательных людей». Горький смех над утраченной верой своего сословия – еще одно свидетельство угасания интеллигентского мифа.

Выпад в адрес кумиров советской интеллигенции органично сочетается с подведением неутешительных постсоветских итогов «прослойки общества». «Номенклатурный» Саша Петушков, отнюдь, не потомок Шарикова. Он – сын ведущего конструктора из КБ Королева и переводчицы с португальского, внук известного «селекционера двудольных». Начиная трудовую биографию интеллигентного юноши из «хорошей семьи» с должности освобожденного руководителя «ближайшего резерва партии», автор напоминает, как лицемерно было исповедование декабристской метафоры мятежа со стороны многих из тех, кого Солженицын презрительно именовал «образованщиной». Дальнейшие «искания» героя – отвязного бомжа, истового язычника, директора «Банка русской яйцеклетки», лидера «движения социал­монархической молодежи», – несмотря на экзотику каждого отдельно взятого этапа, в совокупности выступают «типически» утрированным изображением биографии многих представителей поколения дворников и сторожей. Итогом жизненных поисков становится разведение крыжовника на «шести фамильных сотках». Наконец-то призвание найдено. После упоительного трудового дня на свежем воздухе бывший интеллигент размышляет, сидя, «подперев голову, на крылечке», о тщете идеала общественного служения: «Он вспоминал приключения молодости, как он скитался, любил, стремился, работал, страждал, и никак не мог решить одного недоразумения: а зачем...»(14).

Автор, вроде бы, отождествляет своего шестисоточного фермера с мечтательным героем Чехова: «Сидишь на балконе, пьешь чай, а на пруде твои уточки плавают, пахнет так хорошо и... и крыжовник растет». Вместе с тем между двумя «помещиками» есть существенное различие. «Плодово-ягодная» мечта чеховского Николая Ивановича – давний идеал, к которому тот стремился долгими годами «первоначального накопления» в казенной палате. Саша Петушков всю молодость «скитался, любил, стремился» и, главное «страждал», прежде, чем «мимоходом сорвал одну крыжовинку»(15). Потомственный советский интеллигент не случайно описывает свое поведение «докрыжовенного» периода в категориях жертвенного («страждал») служения герценовского мифа. Согласно «смехослезному» пародированию чеховского небольшого рассказа, понимание альтруистического призыва героя ироничного в отношении прекраснодушной интеллигенции Антона Павловича: «Спешите делать добро», в циничном смысле «делать добро себе» - по сути, является не революционной сменой «практик» образованного слоя, а всего лишь отказом от лицемерного декабристского «дискурса» советского времени.

5. Теория малых жертвенных дел

Член Союза писателей Москвы Григорий Петров в рассказе «Взыскание погибших» предлагает альтернативу глобальным освободительным примерам декабристского мифа. Он создает выморочный образ постсоветской России, где праведники вместе с грешниками с детской наивностью не ведают, что творят. Художник Телушкин, продает свои холсты в сквере возле автобусной станции. Подняв рюмку, он передает приятелям «послание» задуманной картины «Казнь декабристов»: «Чтобы была она кошмаром–ужасом. Страшно на это глядеть. А для палача это обычная работа, его любезное дело и радость. Этим они живут, кормят жен, детей воспитывают. Эта работа–красота и счастье их существования. Вот и живи рядом с ними в одной природе жизни». Здесь дается классическое представление декабристского мифа о героях-мучениках, их коронованном палаче и его «опричниках». Простонародная, едва ли не «андрейплатоновская», речь художника не отменяет сакрального смысла высказывания. Обыденный взгляд палачей на свою «работу-красоту» только подчеркивает «кошмар-ужас» святой жертвы «чистых героев».

Смысл вывешивания «ружья» декабристского мифа обнаруживается в сцене «обмывания» новорожденной картины. При взгляде на запечатленных Телушкиным царских палачей и их жертв, у божьего одуванчика Софрона Карповича, благодаря волшебной силе искусства, наступает катарсис. Поднимая, в свою очередь, рюмку, старичок-боровичок признается в отнюдь не художественном замысле отравить сына-алкоголика: «Он этот самогон на батарейках настаивает, чтобы крепче был. <…> Так я туда таблеток накидал. <…> Неделю у Ульяши жил, потом чувствую — сердце ноет. <…> Я сразу к окну — бутылка как стояла, так и стоит. Я тут же в раковину ее. А сам думаю: как же это он не выпил ее? Спас, значит, кто–то».

Декабристский миф и замысел сыноубийства «рифмуются» не только метафорой рюмок, поднятых перед «камингаутами» художника и «деда Сафрона Карповича». Их объединяет мощнейшая ветхозаветная ассоциация. Герцен писал о казненных на кронверке Петропавловской крепости 13 июля 1826 года: «Исаак, принесенный на жертву примирения с народом. Коронованный Авраам не слыхал гласа божия и затянул веревку»(16). Переписывание сыновьего жертвоприношения старца Авраама, в ходе которого нож заменяется на самогон (в подтексте - пушкинский Сальери и сталинские «врачи-отравители»), проливает алкоголь иронии и на жертвоприношение декабристского Исаака.

Григорий Петров не ограничивается одной лишь ухмылкой в отношении утопических идеалов недавнего прошлого. В отличие от многих современников, ерничающих по поводу оставленных интеллигенцией святынь, он предлагает альтернативу пафосу революционных преобразований, который коренится в декабристском мифе. Спасение видится в служении ближним и дальним по мере сил своих «здесь и сейчас». В постоянном служении, которое не прячется за отговорку о бессмысленности человеческого поступка при власти бесчеловечного режима.

В этой связи символично, что Ульяша (Ульяна Алексеевна), у которой находил приют Авраам-отравитель, происходит из рода декабристов. Она ведет себя принципиально не по-декабристски. Дворянские революционеры мечтали освободить от самодержавного рабства всю страну, не удосужившись освободить собственных рабов. Правнучка декабриста склоняется к теории малых дел личного самопожертвования. В богооставленной России девяностых Ульяна Алексеевна без каких-либо героических жестов создает странноприимный дом. В нем находят кров старые и малые – две самые обездоленные категории нашего общества.

Мы видим, что у ряда современных литераторов возникает

сомнение в целесообразности искупительной жертвы герценовских героев-мучеников. Жертва во имя страны отвергается единогласно, как журавль в небе, чреватый кровавыми мальчиками. В качестве синицы в руке предлагаются (в порядке сужения объекта жертвенного служения): теория малых дел, жизнь ради семьи и, даже, жизнь в собственное удовольствие.

Социальная разрушительность концепций «моя хата» и, тем более, «мое эго» - с краю, не вызывает сомнений. Но даже жертвенная теория малых дел, не дополненная жертвенным выходом на общенациональные проблемы, не предусматривает существования субъекта Российская Федерация.

Обзор постперестроечной беллетристики «толстых журналов» свидетельствует, что угасание декабристского мифа вызвано не обстоятельствами текущей политики и, вообще, не воздействием внешних к бывшей интеллигенции сил. Российский мыслящий тростник сегодня переживает глубочайший этический кризис за последние два века своей истории. Идея жертвенного служения темному и обездоленному народу, которую Герцен оформил в своем декабристском евангелии, утратила свою притягательность. Опыт катастроф русской истории, символизированный 1917-м и 1991-м, убедил большинство образованной части общества, что «подвиги и жертвы» были напрасны. Нельзя «освободить <…> от царя» страну, народ которой остается с царем в голове. Представителям «креативного класса» остается жить «для себя», т.е. идеалами престижного потребления, которые ими прежде единодушно презиралось, как «мещанство».

Тенденция демифологизации на страницах «толстых журналов» значительно преобладает над единичными манифестациями декабристского мифа. Это – явное свидетельство того, что миф перестает быть смыслообразующим ядром постсоветского «креативного класса», по инерции наследующего традицию русской интеллигенции. Такая невнятная «преемственность» делает правомерным вопрос о том, в какой мере вестернизированный образованный слой современного российского общества сохраняет причастность к интеллигентному сословию дореволюционного и советского прошлого?

1. Искренко Н. Гимн полистилистике // Арион. 1995. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/arion/1995/2/panteo1.html.

2. Герцен А.И. Концы и начала // Герцен А.И. Собраний сочинений в тридцати томах. Т. 16. М.: Издательство АН СССР, 1959. С. 171.

3. Игорь Смирнов-Охтин // Международная федерация русских писателей. Б.д. URL: http://mfrp.ucoz.ru/publ/1-1-0-11.

4. Смирнов-Охтин И. Невский, 3, или На всяком вся всё о вся // Нева. 2003. № 9. URL: http://magazines.russ.ru/neva/2003/9/o9ht.html.

5. Мартынов И. БАМ. Письма женщинам о русском футболе // Новый мир. 1994. № 12. URL: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1994/12/martyn-pr.html.

6. Юрьенен С. Игорь Мартынов, Москва. Скорость эфира // Радио Свобода. Б.д.URL: http://archive.svoboda.org/programs/cicles/writers/martynov.asp.

7. Полещук В. Фарфоровый ангел // Арион. 1998. № 3. URL: http://magazines.russ.ru/arion/1998/3/polesh-pr.html.

8. Румянцев Д. Воробьиное царство. Стихи // Дружба народов. 2011. № 4. URL: http://magazines.russ.ru:8080/druzhba/2011/4/ru6.html.

9. Родионов А. Синдром Мюнхаузена // Новый мир. 2008. № 6. URL: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2008/6/ro3.html.

10. Углицких А. Ангел за левым плечом. Повесть и рассказ // Сибирские огни. 2010. № 12. URL: http://magazines.russ.ru/sib/2010/12/ug1-pr.html.

11. Кочергин И. Сказать до свидания. Повесть. // Новый мир. 2006. № 7. URL: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2006/7/ko4-pr.html.

12. Городницкий А. Стихи // Нева. 2009. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/neva/2009/2/go2.html.

13. Блинов В. Немелков. Документальный роман // Урал. 2011. № 7. URL: http://magazines.russ.ru/ural/2011/7/bl7.html.

14. Пьецух В. Крыжовник // Знамя. 2008. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/znamia/2002/8/pec.html.

15. Пьецух В. Крыжовник // Знамя. 2008. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/znamia/2002/8/pec.html.

16. Герцен А.И. Император Александр I и В.Н. Каразин // Герцен А.И. Собраний сочинений в тридцати томах. Т. 16. М.: Издательство АН СССР, 1959. С. 73.

Обсудить