Окишев Евгений Федорович: «Война без потерь не бывает...»

Многие ветераны с обидой отмечают, что о войне и раньше и сейчас недостаточно говорят и вспоминают.

Родился я 19 февраля 1919 года в городе Перми. Вообще-то наша семья тогда жила в Кунгуре, но во время Гражданской войны, мой отец воевал на Колчаковском фронте, и когда мама приехала его навестить, то там у него меня и родила.

Отец у меня был высококвалифицированным токарем на одном из мотовилихинских артиллерийских заводов, и с радостью принял революцию. Глядя на то, какая жизнь была кругом, он еще в молодости активно включился в политическую борьбу, после революции добровольно вступил в Красную Гвардию, а во время Гражданской войны воевал в Красной Армии.


А мама была дочерью простого сапожника, но так как в их семье было больше десяти детей, то жили они очень и очень бедно, поэтому брат ее матери взял маму на воспитание в свою семью.


В Кунгуре наша семья прожила где-то до 1932 года, а потом отца перевели на работу в Свердловск и мы переехали вслед за ним. Вначале отец работал на строительстве обувной фабрики, а когда построили, его назначили ее главным механиком.


Нашей семье выделили небольшую двухкомнатную квартиру в старом двухэтажном купеческом доме на Набережной. Но квартира была не отдельная, а коммунальная. У нас, например, кухня была на три квартиры.


Я окончил 10 классов в Свердловской "Образцовой школе №2 имени Тургенева". Образцовой она называлась, потому что там были повышенные требования к качеству образования.


В физическом плане я заметно выделялся среди сверстников, потому что лет с двенадцати много занимался спортом. В секции «Юный динамовец», а потом и в спортклубе «Динамо» я занимался гимнастикой и достиг 2-го взрослого разряда, выигрывал городские соревнования среди школьников 9-10-х классов. Кроме того, занимался и акробатикой, и в футбол играл, защитником был. Подтянуться для меня было вообще не проблема. Думаю, раз пятьдесят мог.


Мне, конечно, приходилось частенько драться, потому что я был старшим из братьев, у меня ведь еще были два младших брата Николай и Владимир, и я должен был их защищать. Но в нашей округе все знали, что братьев Окишевых обижать нельзя.


Нельзя сказать, что мы голодали, но есть хотелось всегда. А мясо у нас вообще бывало только по праздникам, и ели мы его очень редко. Но вот уже когда в 1940 году я приезжал в отпуск домой, то от людей слышал, что жить стали заметно лучше.


Я был комсомольцем, а комсомол в те годы шефствовал над авиацией и военно-морским флотом. И я вошел в группу из 60-70 человек, которую отправили в Ленинградское Высшее Военно-морское инженерное училище имени Дзержинского. Причем, это было не после того как я окончил школу, а после 9-го класса. В это училище меня приняли, и где-то целый месяц я там прозанимался, проходил «курс молодого краснофлотца». Но потом оказалось, что состав курсантов должны были утвердить в какой-то инстанции в Москве, но оттуда пришло распоряжение на год отправить меня домой. Причем, во время, учебы в 10-м классе я бы продолжал числиться курсантом, но через год должен был бы вернуться обратно.


Прошел год и когда мы сдавали экзамены на аттестат зрелости, меня вдруг вызвали в обком Комсомола и говорят мне: «Мы вас направляем в авиационное училище». А я ведь уже все, мечтал стать настоящим моряком и пытался объяснить, что должен вернуться в Ленинградское училище, что я как бы в отпуске, и уже числюсь курсантом. Но когда при мне пошло обсуждение, то было сказано примерно так: «Все комиссии он уже прошел, так что фактически готовая кандидатура». У них видно была какая-то разнарядка на определенное количество курсантов для летных училищ, и мне дали направление в Чкаловское авиационное училище.


Можно сказать, что я уже побывал в моряках, и мне хотелось обратно, поэтому я пытался как-то возражать: «Как же так, я же уже практически принят». Но меня осадили очень быстро: «Если ты патриот, если ты комсомолец, то выбирай. А нет, так мы сами примем меры. Или будешь учиться куда направим, или положишь комсомольский билет на стол... Но ты не переживай, комсомол тебе доверяет, ты должен это ценить, а нашей стране нужны еще и летчики». Нужно понимать, что тогда было такое время и такая дисциплина, что на такие вещи нравится - не нравится, вообще не смотрели. Было одно слово – «Надо!».


У меня уже было направление на учебу в Чкаловское училище, были оговорены сроки, когда мы должны были ехать туда, но перед самым отъездом представитель этого училища, капитан Соломатин, вдруг заявил мне: «Ваши документы я направил в Арамильскую школу пилотов, будете учиться там».


В Арамильском училище, я считаю, все было организовано правильно и грамотно: учебный процесс, да и все остальное. Взаимоотношения между курсантами тоже были дружеские, и все старались помогать друг другу, хотя состав курсантов был достаточно разнородный. Я, например, был не просто после десятилетки, а после образцовой школы, но с нами ведь учились и такие ребята, которые пришли буквально с заводов, и у которых было всего по семь классов образования. Причем, был один важный нюанс. Ведь училище готовило инструкторов аэроклубов, поэтому нас старались так основательно обучить, чтобы мы потом не только сами хорошо летали, но и теорию отлично знали, и чтобы могли ее сами грамотно объяснять.


Курсанты учились совершенно по-разному, некоторых вообще списывали за неуспеваемость. Например, в нашей летной группе из первоначального состава в семь человек окончили школу только пятеро, т.е. формального подхода не было и ни кого за уши в учебе не тянули. Но зато те, кто хотели учиться, летать, то старались и находили для этого любую возможность. Я, например, договаривался со стажерами, чтобы полетать с ними во время их учебных полетов. Во-первых, стажеры выполняли некоторые фигуры высшего пилотажа, и, летая с ними, я получал общее представление, что меня ждет, и потом это уже не было для меня новинкой. И, во-вторых, это время включалось в общий налет и записывалось в летную книжку, а это всегда плюс.


Вообще, летали мы, что называется плотно, нас в этом не ограничивали. Когда предстояли полеты, то подъем был в 3 часа утра. Завтрак, подготовка, и с пяти до одиннадцати были полеты. Потом теория, обед, и опять изучение материальной части и теории. Но, кстати, училище у нас было не военное, а гражданская школа ОСОВИАХИМа. И хоть мы и ходили в военной форме, но присяги не принимали. Изучали мы только По-2 и Р-6, был такой разведывательный самолет. Из курсантов у нас никто не разбился, а вот два инструктора как-то погибли.


Во время моего первого самостоятельного полета я немножко растерялся. Когда пошел на посадку вдруг резко сменился ветер, и я оказался к этому не готов, потому что знаний в этом отношении мне еще не хватало. А я газ уже сбросил, и смотрю, не дотягиваю до посадочной полосы, поэтому пришлось уйти на второй круг. Но фактически я тогда вовремя принял правильное решение.


Летать мне очень нравилось, и училище я окончил с хорошими оценками. Даже наш инструктор мне говорил, что я рожден быть летчиком, причем, со своим почерком. Потому что у меня была своя особенность. Дело в том, что на посадку я шел не как все. До высоты 5-6 метров как обычно, а потом парашютировал, делал так называемое высокое выравнивание, вот такая у меня была особенность. Причем, со стороны это выглядело вроде даже как неграмотно, но просто у меня был такой собственный стиль при посадке.


И даже когда мы четыре раза прыгали с парашютом, мне не было страшно. Во-первых, мы так привыкли к полетам и высоте, что нам даже казалось, будто с трехсот метров можно вообще без парашюта прыгнуть. А во-вторых, был такой азарт, что не хотелось уступить другим ребятам ни в чем, поэтому даже очертя голову прыгали.


В училище мы проучились год и десять месяцев, а потом весь наш выпуск прогнали через военкомат, присвоили нам звания младших лейтенантов, и раскидали по разным авиационным частям. Кого куда, а меня направили на Дальний Восток. Тогда, как раз разворачивались события на Халхин-голе, и я получил назначение в 6-ю резервную эскадрилью, которая базировалась недалеко от станции Среднебелой, это в Амурской области, почти у самой границы с Маньчжурией. Наша эскадрилья предназначалась для обучения новичков и освоения новой материальной части, поэтому в боях мы не участвовали.


Приехали мы туда поздней осенью, и первое время нам даже негде было жить. Еще ничего не было построено, поэтому пришлось какое-то время пожить в палатке... Туго, конечно, пришлось... Помню, в столовой приходилось замерзший хлеб топором на куски рубить... И только в феврале или в марте 1940-го стали сдавать готовые строения.


И сейчас я вот вспомнил, что на Дальнем востоке в комсоставской столовой каждый день на завтрак нам постоянно давали кетовую икру. Первое время мы буквально объедались ею, а потом даже смотреть на нее не могли. Удивительно сейчас такое вспоминать.


Занятия гимнастикой я не оставлял, и в нашем летном полку в рамках самодеятельности организовал группу партерных гимнастов. Еще в Свердловске после окончания 9-го класса мы с ребятами как-то пошли в баню. И чтобы их удивить, я сделал стойку на руках на тазике. А буквально рядом со мной на лавке сидел мужчина лет тридцати, и по его виду было видно, что спортсмен. Когда он это дело увидел, и прямо там, в раздевалке стал меня расспрашивать: «А что еще можешь делать? Преднос сможешь?» И когда я ему рассказал, что умею, то он мне предложил: «Я работаю в цирке-шапито перед «Уралмашем». У меня партнер с травмой паховых колец лежит в больнице, и может, мы попробуем с тобой поработать и сделаем номер?"


Как раз были каникулы, заняться особо было нечем, и я согласился. Мы с ним немного позанимались, и, действительно, сделали небольшой номер. Он меня выбрасывал в стойку на руках из разных положений. Он был тяжеловес, а у меня тогда вес был килограммов шестьдесят, и потом он еще привлек в наш номер и третьего парня. В общем, где-то месяц мы позанимались, а потом наш номер принял худсовет, и мы с ним стали работать на манеже.


Родителям я про это вообще ничего не говорил, потому что считал это не работой, а простой ребячьей забавой. Но я же был несовершеннолетний, мне было всего семнадцать лет, и чтобы мне могли платить деньги за выступления, со мной заключили временное соглашение как с учеником. Если не ошибаюсь, то за каждое выступление я получал где-то 37 рублей, но выступали мы не каждый день, а через день, зато в выходные дни у нас было сразу по несколько выступлений. Сумму я уже точно не помню, но точно помню, что в месяц у меня вышло примерно столько же, сколько и у отца, а ведь у него зарплата была большой для того времени - 1 200 рублей. Принес маме все деньги, но так и не сказал, что в цирке работаю, а просто заработал.


Но когда я вскоре сказал папе: «Меня приглашают ехать на гастроли с труппой». То он мне тогда так серьезно сказал: «Никуда ты не поедешь. Тебе надо учиться и заканчивать школу. А таких трупп у тебя еще будет полно». И этот циркач отпустил меня без всякой обиды, потому что он тоже прекрасно понимал, что я работал временно и мне нужно продолжать учебу в школе.


А когда в нашем летном полку увидели, что я такой спортивный парень, то меня назначили физруком, и я с личным составом проводил занятия.


Незадолго до начала войны нашу 6-ю резервную эскадрилью влили в состав вновь сформированного полка и срочно отправили на западную границу. Правда, еще за несколько дней до этого пошли разговоры, что предстоит плановая передислокация, и к нам приходил инженер полка и попросил, чтобы мы помогали механикам разбирать и грузить матчасть. Причем у нас в полку большая часть самолетов была даже не И-16, а их предшественники И-15 Бис.


Но о том, что скоро начнется война, мы не думали, у нас таких мыслей не было совсем. В общем, поехали мы на запад. Причем, все было празднично обставлено, едва ли не на каждой станции наш эшелон торжественно встречали с музыкой, маршами. А тут вдруг, кажется, это была станция Ялуторовск, под Тюменью - тишина. И это было настолько необычно, что мы даже удивились. На станции мы вышли, и смотрим, что у репродуктора собрались люди и идут такие разговоры – «Война...» Пошли к коменданту станции, и он сказал примерно так: «Ребята, вы едете на войну...»


Я вначале даже не поверил: «Да не может такого быть...». Да, в то время было какое-то общее настроение, которое мы воспринимали как какую-то неизбежность, данность, что война непременно будет. Во всяком случае, у нас военных было именно так, потому что столько было уже разных конфликтов и всяких провокаций. Но вот почему-то меньше всего мы ожидали, что на нас нападет именно Германия... Потому что до этого политработники и командиры постоянно проводили беседы, что у нас с немцами мирный договор, к тому же и в «Правде» мы постоянно читали, что это всего лишь провокационные слухи, и мы в это верили...


Но никакого упаднического настроения известие о начале войны у нас не вызвало. Во-первых, потому что нам было всего по двадцать лет, и к тому же нас ведь и готовили к тому, чтобы защищать Родину. А во-вторых, мы ведь ехали с Дальнего Востока, где до этого было много всяких конфликтов, поэтому в этом плане мы уже были морально готовыми ко всему. Мы же еще когда там служили, все недоумевали, почему это нас в бой не посылают? В общем боевое было настроение - воевать так, воевать.


Но наш полк не отправили прямо на передовую, а расположили на каком-то стационарном аэродроме в районе Орши. Расположились, начали изучать местность, а линия фронта к нам неумолимо приближалась... И только потом уже начали летать на боевые задания.


Фактически у меня почти всегда было одно и то же задание - не ввязываясь в бой сопровождать группу бомбардировщиков. Но наша группа сопровождала их только до линии фронта, а дальше с ними уже ходила группа с аэродрома подскока. Так что за линию фронта я сам ни разу не ходил, но мы не сразу возвращались, а должны были барражировать какое-то время, минут 20-30, в районе условных ворот. Мало ли что, вдруг они быстро вернутся? Причем, я точно помню, что группы самолетов всегда были очень небольшие, не больше пяти-шести.


Мне тогда впервые пришлось участвовать в воздушном бою, но он был групповой, и прошел для меня настолько сумбурно, что толком я ничего и не успел понять. Так и запомнил свой первый бой как какую-то круговерть. Мы сбили, кажется, пару немцев, но и они примерно половину наших, хотя у нас с ними были примерно равные силы... Но ведь нужно учитывать, что у немцев было явное преимущество и в технике и в тактике. И я даже помню, что мне удалось пристроиться в хвост немцу, и по моим ощущениям я по нему довольно удачно отстрелялся, но сбил или нет, не знаю, потому что я сразу отвалил в сторону.


Да, у нас были большие потери. За этот небольшой период от нашего полка осталось всего полтора звена... Но ведь нас и не пополняли ни разу, да и летали мы много, обычно по несколько раз в день. Конечно, смерть каждого нашего пилота я тяжело переживал, все же были знакомые... Мы ведь успели хорошо познакомиться, к тому же, насколько я успел заметить, летчики делились на две разные категории: либо молчун, либо говорливый.


Сбили меня 27 июля 1941 года, это был мой 8-й боевой вылет. А получилось так. К тому времени я был рядовым летчиком, но из-за больших потерь незадолго до этого меня назначили ведущим пары. Надо еще сказать, что все время мы летали с одного и того же аэродрома. Причем, к нашему удивлению, за все это время немцы всего лишь несколько раз бомбили нас, да и то без особых последствий, потому что аэродром был капитальный, поэтому там были хорошие укрытия, условия для маскировки и почти никто не пострадал. Лишь один раз, когда нас пробомбили, то пришлось отменить полеты, потому что нужно было зарывать воронки на взлетной полосе. И вот как раз перед последним моим вылетом нас предупредили, что садиться, возможно, придется уже на другом аэродроме.


В общем, на задание мы вылетели вдвоем с моим ведомым, и стали барражировать в определенном квадрате. И вдруг я заметил, что прямо под нами, над нашей пехотой летает немецкий корректировщик, который мы называли «горбыль». Я подумал, что у нас есть преимущество в высоте, потому что мы летели где-то на 2000 метрах, а немец всего на 200-300-ах. К тому же мы были над нашей территорией, поэтому я решил, что мы просто обязаны наказать его за такую неприкрытую наглость.


Я подал условный сигнал ведомому и начал пикировать на немца. Но видно немецкие летчики успели меня заметить, потому что, корректировщик планируя со снижением, начал от нас уходить. Но мы в этом пикировании так сильно разогнались, что у меня от перегрузок самолет очень сильно затрясло. Поэтому чтобы сбросить скорость я перевел машину в горизонт, и вдруг мимо меня пронесся горящий самолет моего ведомого...


Я оглянулся, и увидел, что за мной гонятся штук шесть «мессеров» и по мне лупят... У меня задымилась плоскость, но высота была метров пятьсот, и я решил уйти от них на пикировании и при этом на скольжении сорвать пламя. Я так и сделал, и вроде от них оторвался, потому что немцев за мной уже не было, они видно подумали, что я тоже сбит и бросили меня. Но только я выровнял машину, как почти сразу появилось пламя, причем еще более сильное, чем было поначалу. Но я совершенно точно знал, что это наша территория, поэтому и решил срочно идти на посадку.


Но мне пришлось садиться на слишком высокой скорости, к тому же на вспаханное поле, и я был уверен, что самолет точно скапотирует, и сгорит, поэтому решил покинуть его до этого момента. И, честно говоря, я, когда пошел на посадку, то уже и не думал, что останусь живым, и только в тот момент, когда отстегивал ремни, то помню, что у меня промелькнула такая мысль: «А вдруг все-таки выживу?»


Но только лишь я отстегнул ремни, меня словно из рогатки, буквально выстрелило из кабины, и сильно ударившись затылком, причем, даже не знаю обо что, тут же потерял сознание... И очнулся уже только в доме у колхозников, которые потом на повозке отвезли меня в полевой госпиталь. А оттуда санитарным поездом меня отправили в уфимский госпиталь.


Из-за этого сильного удара затылком я первое время только на фоне окна мог что-то видеть, какие-то контуры, и хотя зрение понемногу восстанавливалось, но из госпиталя меня выписали фактически с клеймом: «К летной работе не допускается».


В Уфимском госпитале я лечился месяца два, но, честно говоря, мне там было просто стыдно находиться, потому что кроме проблем со зрением и головных болей все остальное у меня было нормально, и внешне я выглядел абсолютно здоровым человеком. В основном мною занимались окулист и невропатолог. Помню, что мне давали какие-то лекарства, делали массаж затылочной части головы, и я сам делал специальную гимнастику для глаз. Но при этом у меня было такое впечатление, что меня не выписывают только потому, что по правилам у них было так положено, чтобы человек лечился какое-то определенное время. Но нужно учитывать, что это было самое начало войны, и тогда многое еще было как в мирное время.


В общем, где-то месяца через два меня признали не годным к летной работе, и из госпиталя я поехал прямо домой в Свердловск. А после небольшого отпуска по ранению меня прикрепили в качестве специалиста по авиации к трибуналу Уральского Военного округа и военной контрразведке округа. И вот по их линии меня направили в Тюмень на формирование 175-й стрелковой дивизии, где меня назначили секретарем военного трибунала дивизии.


В этой дивизии я прослужил чуть более полугода. Где-то сразу после ноябрьских праздников 1941-го нашу дивизию отправили на Юго-западный Фронт, а в окружение под Харьковом мы попали в мае 42-го.


Вводили меня в курс дела меня постепенно, и вначале, действительно использовали только как специалиста по авиации. Мне дали почитать где-то десяток различных дел, и я давал по ним свое заключение. Помню, мне пришлось присутствовать при допросе одного деятеля, который выдавал себя за летчика, но его сразу же уличили во лжи. И только потом мне уже стали давать читать дела вообще никак не связанные с авиацией, и спрашивали мое мнение. Причем, при этом я даже не знал вначале, на какой должности я там нахожусь.


А потом у меня состоялся примерно такой разговор с председателем нашего трибунала: «Вы не будете возражать, если мы вас введем в постоянный штат? Ведь вы все равно по состоянию здоровья пока не можете вернуться в авиацию. А у нас вы будете назначены секретарем трибунала со всеми правами среднего командира, и получите звание младшего военного юриста».


И тут у меня встал вопрос, что делать, потому что незадолго до этого начальник Особого отдела дивизии тоже предложил мне пойти к ним на оперативную работу, правда, вначале я должен был пройти двухмесячные курсы. Но я попросил у него время, чтобы подумать. И тогда председатель нашего трибунала дал мне очень дельный совет: «Ты должен учесть, что у нас ты будешь заниматься чисто технической работой: вести протоколы судебных заседаний, различную документацию, к тому же ты уже немного в курсе этой работы, втянулся, познакомился с людьми. А там ты будешь на секретной работе, и если ты захочешь оттуда уйти, то так просто тебя уже не отпустят. Зато от нас ты сможешь уйти всегда».


А это был для меня наиважнейший момент, потому что, уже, будучи в Тюмени я почувствовал, что полностью восстановился физически и опять готов к летной работе. Поэтому я надеялся, что в трибунале я нахожусь временно, лишь до моего полного излечения, и потом опять смогу вернуться в авиацию. Я не раз говорил об этом с председателем трибунала, и он, зная это мое желание, дал мне такой совет. И вот под влиянием этого разговора я и принял решение остаться в трибунале. И уже на формирование дивизии я поехал в качестве штатного секретаря военного трибунала дивизии.


Тогда ведь даже штрафных подразделений еще не было, поэтому часто приговор выносили с такой формулировкой: «Осудить к двум годам лишения свободы условно, с направлением на фронт». Даже немецким лазутчикам давали лет по десять, а вот смертных приговоров в нашем трибунале я что-то и не помню. И я бы не сказал, что уровень наказания был какой-то чрезмерно жестокий.


Конечно, личному составу нужно было как-то объяснить крупные неудачи начала войны, но их списывали на внезапность нападения немцев, к тому же обвинили в нераспорядительности некоторых командующих округов.


Но в дивизионном трибунале работать в качестве секретаря мне не нравилось. Это же была чисто техническая работа, я был фактически писарем. А к технической работе у меня тяги никогда не было и нет. Однако, при всей моей нелюбви к этой работе о переводе я потом даже не заикался, потому что мне казалось, что это уже какой-то вид приспособленчества. Да и какие могут быть на фронте мои личные желания, когда весь народ воюет?


Наша дивизия входила в состав 28-й Армии, и в мае 1942 года мы участвовали в Харьковской операции. Пошли в наступление из-под Волчанска и, насколько я знаю, именно наша дивизия ближе всех прорвалась к Харькову, потому что я совершенно точно помню, что вдалеке мы уже видели трубы знаменитого тракторного завода. И вот тут началось...


По сведениям, полученным от партизан, стало известно, что под нашим нажимом немцы создали мощную авиационную группировку, чтобы под ее прикрытием они смогли беспрепятственно отступить из Харькова. Но все оказалось не так, и немецкая авиация просто житья нам не давала...


Только представьте себе: с 3 часов утра, и буквально до самых сумерек, с перерывом на два часа на обед, нас беспрерывно бомбили... Беспрерывно! И что интересно. По моим наблюдениям, в этой мясорубке у нас в дивизии остались живы только те, кто оказались или на открытой местности или на высотах. А вот все, что было укрыто и замаскировано они подчистую разбомбили... Медсанбат в лесу, артполк, всех разбомбили, а мы как раз оказались на открытом месте и остались живы...


Конечно, что, оказавшись в таком положении, нам пришлось начать отступать. Вообще те бои под Харьковом для меня оказались, пожалуй, самыми тяжелыми за всю войну. Эти постоянные бомбежки, страшные потери, растерянность наших командиров, отсутствие боеприпасов...


Помню, у меня тогда состоялся разговор с одним командиром батареи: «Вон же немецкие танки. Бейте по ним!» - «Да было бы, чем...» И он же мне рассказал, что им выдали всего по два боекомплекта, а чем воевать дальше? В общем, бесконечные бои, жара, голод, эти дикие бомбежки... А в бомбежку, что чувствуешь? Свое полное бессилие... Свист - разрыв, свист - разрыв... Да еще немцы включали на бомбардировщиках специальные сирены, которые сильно действовали на нервы...


Но даже в этой тяжелейшей обстановке я не помню ощущения всеобщей подавленности и паники. Не было такого. Я, например, хорошо помню, как мимо нас отступала какая-то воинская часть. В ней было человек пятьсот, и все они шли стройными рядами.


К тому же по долгу службы мне ведь приходилось общаться с беглецами, которых задерживали, и все они рассказывали одно и тоже: решение прорываться по одному принимали командиры, так как в частях уже не было ни боеприпасов, ни продуктов...


А под Ольховаткой, например, наш комдив поручил нам задерживать всех беглецов, и сколачивать из них боеспособные группы. Так что полной безнадеги и деморализации не было, ничего подобного. Да и как бы мы в таком случае смогли победить хваленую немецкую армию? Конечно, были и паникеры и трусы, но всеобщей деморализации не было. И даже в моей, фактически полностью разгромленной дивизии, определенный порядок все-таки сохранялся.


Именно в 1942 году в каком-то смысле было еще тяжелее, чем даже в 41-м. Ведь под Харьковом в наступление люди шли окрыленные нашими первыми крупными успехами, а тут вдруг такая катастрофа... Конечно, тут уже было не до судебных заседаний... В период отступления мне приходилось брать оружие в руки и участвовать в боях, правда, не часто, хотя именно тогда мне пришлось убить моего первого немца...


В наступлении под Харьковым у меня даже пистолета не было, и я где-то подобрал трофейную винтовку.


А у меня был знакомый офицер связи, которому поручили передать какое-то распоряжение в одно из передовых подразделений. И он решил, что раз там идет бой, и мало ли что, вдруг его ранят, и некому будет оказать помощь, так что вдвоем как-то вернее. Поэтому он позвал меня с собой. В общем, мы с ним пошли, а там идет самый настоящий бой... И хорошо еще, что я догадался прихватить с собой эту трофейную винтовку, потому что в одном месте мы остановились, и он мне говорит: «Вот за той хатой прячется фриц, давай мы его возьмем и обезоружим». И мы решили взять его в плен, но там как получилось. Мы и немец буквально одновременно выглянули из-за угла дома, но я успел выстрелить первым, причем, даже не прицеливаясь, и убил его наповал...


Подошли к нему, это оказался лейтенант, в чистом обмундировании, красивые хромовые сапоги... Я сразу забрал у него пистолет, а сам смотрю на него и думаю: «А ведь он примерно того же возраста, что и я, и у него тоже есть мать...»


Когда мы отступили от Харькова километров, наверное, на пятьдесят, то в одном месте напоролись на немецких автоматчиков, и мне пуля навылет прошла через левое предплечье, у меня до сих пор шрам остался. Причем, этому ранению я даже где-то обрадовался, потому что был уже настолько измотан, что мечтал хоть немного передохнуть, пусть даже и в медсанбате. Но только я попал в медсанбат, как вдруг оказалось, что немцы выбросили у нас в тылу десант, и всех ходячих, кто мог держать оружие, попросили помочь в его ликвидации. Я, конечно, пошел со всеми, и там развернулся настоящий бой.


А когда мы из него вышли, то уже ни о каком медсанбате не могло быть и речи. Мы поняли, что отрезаны, и находимся в окружении... Начали плутать по лесу, и наткнулись на командование нашей дивизии, во главе с комдивом генерал-майором Кулешовым, человек пятьдесят их было. Какое-то время мы двигались на восток все вместе. Еще оставались какие-то запасы провизии, но вот боеприпасов у нас почти совсем не было. У меня, например, оставалась одна граната и всего два патрона в пистолете...


А когда до Дона оставалось километров сто, комдив вдруг собрал на совещание всех командиров, которые были в наличии. И на этом совещании он прямо ткнул в меня пальцем и говорит: «Вот он у нас самый молодой, а значит, есть шансы, что он останется живой и выберется к нашим, поэтому именно ему мы дадим важное поручение».


Там действительно, оставалось фактически только окружение командира дивизии, и я оказался среди этих командиров самым младшим по возрасту. Но после войны так сложилось, что когда я работал в должности заместителя начальника следственного управления прокуратуры Свердловской области, а мой бывший председатель трибунала Коковин оказался в моем подчинении, то как-то в одной беседе он мне рассказал, что перед этим комдив спросил его обо мне, и он дал мне хорошую характеристику: «Это один из лучших моих работников, крепкий парень. Именно ему я хотел поручить вывезти из окружения важные уголовные дела».


И мне дали такое задание - во что бы то ни стало добраться до наших войск и передать пакет с секретными документами в штаб фронта. Но идти я должен был не один, мне в помощь придали четырех автоматчиков. Кое-как собрали им вооружение, а ведь в нашей группе тогда буквально каждый патрон был на счету. Правда, им просто сказали, что я у них буду старшим, и они должны выполнять все мои распоряжения. Но в дороге я им честно рассказал, что у нас ответственное поручение, и что если меня ранят или убьют, то уже кто-то другой должен будет взять пакет.


Шли в зависимости оттого, какая местность и погода. В одном месте мне показалось, что мы уже оторвались от немцев и можем идти прямо по дороге. Я вышел из леса и пошел вперед, разведать местность, как вдруг за мной увязался немецкий истребитель. Спикировал на меня и я оказался прямо между пулеметных трасс... Два раза он пикировал на меня, а потом я спрыгнул в овраг и он меня потерял.


Мы шли не толпой, а в определенном порядке: один слева, другой справа. Если шли по лесной дороге, то двое шли параллельно, а потом менялись. Если надо было идти по лесу, то могли и днем идти, а так в основном ночью. Мне в дорогу дали и карту, и компас, и подсказали примерный маршрут. А конечным пунктом в нашем путешествии должен был стать Богучар, так как, надеялись на то, что мы туда придем раньше немцев.


Пришли мы в в Богучар уже ночью, и, действительно, подумали, что немцев там нет. А мы же голодные как звери... В дорогу нам собрали продуктов, но совсем немного, поэтому вскоре мы начали питаться зернами пшеницы... Поэтому когда мы туда пришли, то первое о чем подумали, чего бы найти поесть.


Идем по улице, и вдруг услышали, как женщины рассказывали, что невдалеке разграбили склад, но там еще можно набрать сухарей. Мы расспросили, где этот склад находится, и пошли туда. Нашли его, а там действительно уже все разгромлено и растащено, остались только бумажные разорванные мешки, но действительно, на полу еще валялись сухари.


Но у нас с собой даже ни одного вещмешка не было, а только в карманы много ведь не положишь. Но одна женщина нам подсказала, что в соседней аптеке нам обязательно что-нибудь дадут. И точно, в аптеке нам дали скатерть, мы вернулись, набрали сухарей, сделали из этой скатерти подобие вещмешка, и именно в этот момент появились немецкие мотоциклисты... Мы кинулись бежать, но в темноте же это белая скатерть за спиной у одного из наших была видна, и из-за нее его убили... Мы, когда перелезали через забор, то его из пулемета расстреляли, он прямо так и остался на нем висеть...


А второго бойца я потерял, когда мы остановились на каком-то хуторе. Спросили у хозяев, немцев не было, поэтому мы и решили остаться там переночевать. Нас хорошо приняли, покормили. Причем, это было еще сразу после дождя, мы были мокрые, поэтому решили подсушиться. И вдруг хозяйка меня будит: «Немцы». А я со сна ничего не соображаю. Выглянул в окно, но немцы меня тоже заметили и кинулись бежать. Это оказались обозники, которые приехали за водой, но они сами струсили, увидев меня. А пока мы собирались, причем, я долго не мог обуться, потому что все было сырое, появились мотоциклисты. Мы снова кинулись бежать, но тогда погиб еще один...


А последних двоих ребят я потерял уже при переправе через Дон... Помню, что мы подошли, к реке вечером, когда уже смеркалось. Прямо у реки стоял танк, и мы у двух танкистов спросили: «Что вы тут делаете?» - «Вот переправы нет, поэтому мы сейчас расстреляем все снаряды, подожжем танк, и будем переправляться».


Но один из моих меня сразу предупредил: «Я плохо плаваю, и, наверное, доплыть не смогу». Но я его успокоил: «Мы поможем». Но когда мы поплыли, то в темноте по нам на шум открыли огонь с нашей стороны, а мы же все свои вещи, вплоть до сапог привязали к своим головам, и попробуй тут в таком положении оглядываться и тем более помогать... В общем, на берег я вышел один... Ходил, искал их по берегу, но никого так и не нашел... Вот так я и вышел к своим.


На берегу меня сразу арестовали солдаты и привели к своему комбату. Он меня выслушал, хотел взять пакет, но я ему твердо сказал, что мне приказали лично сдать пакет в штаб Фронта. Но тогда он мне так сказал: «Выбирай, либо ты сейчас уйдешь от меня, но тогда совершенно точно попадешь в фильтровочный лагерь. Либо остаешься у меня командиром роты, потому что из-за больших потерь у меня ротами командуют сержанты». Выбор у меня, сами понимаете, был небольшой, и я согласился остаться у него командиром роты. Но, правда, я его сразу предупредил, что я бывший летчик, и как командовать пехотой не знаю. «Ничего, научишься».


И вот две недели я там провоевал командиром роты. Правда, все это время мы простояли в обороне и только перестреливались с немцами. Но комбат о пакете сразу наверх доложил, поэтому недели через две ему позвонили, и даже прислали за мной машину, которая отвезла меня в Сталинград.


В штабе фронта, а это было уже 25 августа, я сдал пакет какому-то комбригу, и пошел на Волгу, чтобы наконец как следует помыться и постираться, потому что моя гимнастерка тогда была настолько пропотевшая, что просто колом стояла...


Я постирался, отмылся, на кустах повесил сушиться обмундирование. Сам лежу, загораю, жара ведь стояла. И вдруг патруль - моряки Волжской флотилии во главе с политруком: «Кто такой?» Я им все объяснил. – «А, окруженец! А ну-ка пойдем с нами». – «Дайте хоть немного обсохнуть». – «Одевайся». Но я им объяснил, что в штабе фронта могут подтвердить, кто я такой. И когда они меня туда привели, то на крыльце как раз стоял тот самый комбриг, которому я и сдавал пакет. Он меня, конечно, узнал и сказал им: «А, лазутчика поймали. Отпустите его, это наш».


Когда в Сталинграде выяснилось, что я летчик, то меня направили в штаб 5-й Воздушной Армии. Там побеседовал с одним капитаном: «Какие машины осваивал? И только-то? Ну, считай, что тебе надо будет фактически заново переучиваться». Ведь в армию поступали уже совсем новые модели самолетов. Поэтому меня должны были направить в Красный Кут под Саратовом, в учебно-тренировочный отряд 5-й Воздушной Армии.


Но в отделе кадров мне сказали, что надо немного подождать, чтобы набралась целая команда, и на меня одного не пришлось выписывать все документы. Но после того как я там две недели проболтался, а команда все не набиралась, то мне все это надоело, и я попросил присоединить меня к первой же попутной команде. И как потом оказалось, что эта моя просьба весьма круто, если не сказать радикально, изменила мою жизнь, а может, и просто спасла мне ее...


В ту сторону как раз собрали команду из шестидесяти человек. Они ехали на командирские курсы, где готовили командиров рот ПТР, командиров минометных батарей и противотанковых пушек. Мне сказали, что меня припишут к этой команде, а на станции где им надо будет выходить, комендант наши аттестаты разобьет, и в Красный Кут доеду уже сам.


Я с ними поехал, но оказалось, что там, где они выходили, никакой станции не было и в помине, а был только разъезд, от которого еще надо было идти до этих курсов 12 километров. Что делать? Ради документов мне пришлось пойти с ними, а когда утром нас подняли, то на мандатной комиссии моя судьба и решилась.


Начальником курсов был какой-то казачий полковник. Я ему доложил, что у меня направление в учебно-тренировочный отряд 5-й Воздушной Армии. Он посмотрел его и спрашивает: «А какое у вас общее образование?» - «Десятилетка». – «Ну, тогда будешь учиться на командира минометной батареи». – «Так у меня же направление из штаба Армии». – «Ничего, пиши рапорт, мы его рассмотрим и зачислим тебя. А самовольно уйдешь, будем считать тебя дезертиром!»


А как раз около него сидел особист, к которому я и обратился. Но он мне ответил примерно так: «Слушай, парень, я тебе не советую. Сейчас уже начались тяжелые бои за Сталинград, командного состава не хватает, поэтому нам и поручили его готовить. К тому же я знаю, что сейчас творится в авиации: летчики есть, а машин не хватает, поэтому будешь болтаться в резерве».


Смирился я с этим не сразу, и еще какое-то время у меня теплилась надежда, что если буду писать рапорты, то меня все-таки вернут в авиацию. Но она окончательно погасла, когда я в очередной раз побывал у начальника курсов, и он довольно резко оборвал мои надежды: «Вы большую часть времени проучились, и уже почти готовый специалист. Так что больше по этому поводу у меня не появляйтесь. Кругом!»


На этих курсах мы проучились два месяца, и я считаю, что за это время нас подготовили очень хорошо. Но просто нужно учесть, что лично мне в учебе значительно помогала мои познания в математике. Поэтому, честно говоря, я там только первый месяц добросовестно и отучился, а потом уже скорее по инерции. Помимо изучения матчасти очень большое внимание уделялось тактике и подготовке данных для ведения огня. Бывало, что на занятиях в поле проводили по 11 часов. Это страшное дело как утомительно, к тому же ведь уже осень была: слякоть, грязь, холод... А так в основном боевая подготовка, и только нарядами нас отвлекали.


А за то, что я хорошо успевал, поэтому меня назначили помощником командира учебного взвода, которому я стал помогать в обучении. И даже по его просьбе иногда проводил занятия с группами курсантов. И учебные стрельбы у нас тоже проводились, причем у меня они получались на редкость удачно. Я едва ли не с первой мины накрывал цель даже без пристрелки.


Всего на этих курсах училось человек триста. Все курсанты были с фронта, но все совершенно разных специальностей. Были особисты, юристы, даже один член военного трибунала, политработники, помню, одного грузина военного инженера, но больше всего интендантов. Причем, даже по званию все были абсолютно разные. Этот грузин, например, был капитаном. Но все это было понятно, потому что тогда сложилась такая острая необходимость в командирах именно такого профиля.


Сначала всех нас направили в управление кадров Фронта. Побеседовали с нами кто мы, что мы. Меня опять переделали в лейтенанта, и направили служить в 21-ю Армию. Во время той беседы был еще такой немаловажный момент, когда нас всех предупредили, что мы должны служить строго по специальности, которую получили на этих курсах. Ведь для этого, собственно говоря, нас туда и направляли. Затем нас направили в дивизию, а уже оттуда в полк. Старшего лейтенанта я получил уже в полку, а капитана мне присвоили незадолго до последнего ранения.


Меня направили в 89-й стрелковый полк 23-й стрелковой дивизии, но потом нас переименовали в 210-й Гв СП 71-й Гвардейской дивизии. И вот в этом полку я провоевал до моего последнего ранения в феврале 44-го.


Вишневая балка, в которой находился штаб полка, была очень разветвленная, а уже смеркалось. Я и еще один лейтенант, который прибыл со мной, до какого-то момента шли, но там была два ответвления: налево и направо. И мы решили, что сначала пойдем вправо. Прошли с километр, а может и полтора, но никаких признаков жизни не видели. И тут в темноте мелькнул огонек, на который мы и пошли. Там оказался какой-то блиндаж, в который мы решили зайти.


Мой попутчик шел немного впереди меня, и когда он открыл дверь, то я успел заметить очертания немецких касок, каких-то полуодетых людей и немецкий офицерский мундир, брошенный на нары... В общем, у меня создалось такое впечатление, что это было штабное помещение. А лейтенант уже успел туда войти, и последнее, что я успел заметить, как два немца силой его усадили на табурет.


И вот я стою перед этим домиком, причем, там никакого часового не было, но зато и у меня оружия не было. Подождал немного, но что я мог сделать? И я оттуда ушел, но понял, что нужно срочно где-то добыть пистолет, потому что на фронте человек без оружия просто как дурак. Я подумал, что надо срочно или как-то достать, или трофейный где-то найти. И утром, едва ли не у штабной землянки я нашел кобуру с немецким пистолетом.


Причем, в этом же овраге у меня потом случился похожий случай. Я тоже искал, где бы переночевать, и нашел брошенную немецкую землянку. Причем, внутри нее нашел даже маленькую плитку, круглую такую с фитильком. Вот думаю, повезло мне. Правда, уже наученный горьким опытом обошел все кругом, но все было спокойно. Затопил печку, отоспался. А когда утром проснулся, то увидел, что буквально метрах в ста от меня немцы строили землянки... Но мне опять повезло, потому что они почему-то не обратили на меня внимание, и мне удалось незаметно оттуда улизнуть.


Вообще надо сказать, что в этих оврагах под Сталинградом все было перемешано. Помню, как-то в этой же Вишневой балке было такое. Между нашими и немецкими позициями было всего метров сто, а между нами овраг. Причем, у нас окопы были неглубокие, наскоро отрытые в мерзлой земле. Только на коленках там и можно было в них укрыться.


Именно после боев под Сталинградом у меня произошел перелом в моем отношении к немцам. В это трудно поверить, но даже после тех кошмарных боев и диких потерь под Харьковом у меня не было к ним ненависти. Под Сталинградом мы освободили местность, где как, оказалось, был немецкий лагерь для наших военнопленных. А рядом, кстати, мы захватили немецкий аэродром, на котором находились абсолютно целые самолеты. Мне как летчику было особенно интересно там все посмотреть, но, честно говоря, гораздо больше нас интересовало шелковое белье, потому что вши нас просто заедали. Хотя когда я залезал в самолеты, рассматривал кабины, приборные доски, управление, то у меня это вызвало что-то вроде ностальгии, да еще какую...


А когда мы оттуда возвращались в свое расположение, то встретили настоящего, что называется, доходягу. И оказалось, что это один из заключенных этого лагеря. Спросили его, откуда он: «Да вот из Гумрака.... Он уже еле-еле мог ходить, но я его привел к себе в землянку. Он попросил поесть, и тут я, честно говоря, не сообразил. Я попросил ординарца пойти к солдатам, и попросить у них хоть что-нибудь из еды. Он сходил и принес полбуханки хлеба. И этот голодный, конечно, набросился на хлеб, съел его и прямо у меня на глазах умер...


И вот только в этот момент я подумал, это кем же надо быть, чтобы людей до такого состояния доводить... Но если раньше я еще думал, что немцы такие же люди как и мы, то когда я увидел этот ходячий скелет... Но, правда, до этого я и не знал, какая горькая участь ждет наших пленных. Конечно, что-то нам рассказывали политработники, но вот пока я сам этого не увидел, то по-настоящему не понимал...


А какие зверства немцев потом открылись в Сталинграде... Мне лично приходилось видеть местных жителей: бледные, истощенные... Так что после этого случая с пленным я их стал ненавидеть, и по отношению к ним стал просто как охотник.


Где-то в конце июля 1943 года в районе Ахтырки мы выбили немцев, помню, что у нас еще говорили, что там у них был дом отдыха для офицеров. И там получилось так, что между нами и немцами было метров четыреста всего, но зато там оказалось непроходимое болото. Правда, немцы расположились на небольшой высотке, поэтому в бинокль мне было прекрасно видно, что вдоль их позиций на лошади проезжал немецкий офицер, и так каждое утро.


Мне стало интересно, зачем это он ездит, и в сумерки я полез в это болото, потому что так их позиции не просматривались. В болоте солдаты мне проложили что-то вроде тропинки из досок от ящиков для мин. И так от кочки до кочки, я выдвинулся вперед, чтобы узнать, что же все-таки у них там такое происходит. Целую ночь я просидел в болоте, по пояс в этой тине, а утром увидел, что у них там какое-то то ли собрание, то ли какие-то занятия. Но они понимали, что это место с наших позиций не просматривалось, и поэтому у них видимо немного притупилась бдительность, но я тогда подумал: «Ну, я вас проучу...»


На следующий ночь я туда выдвинулся уже с телефоном, и как рассвело, где-то в километре от этого места я пристрелял телеграфный столб. Потом думаю, нет, нужно все-таки еще уточнить. Выпустил мину в том направлении, но с недолетом, чтобы не вспугнуть их. Убедился, что все правильно, внес поправки. И часов в девять-десять утра у них опять начался этот сбор.


Лиц, я их, конечно, не различал, но большую группу немцев, человек сто их, наверное, было, я видел прекрасно. Дал команду батарее приготовить на каждый миномет по три мины, а ведь у 120-милимметровых минометов они по 20 килограммов каждая... И по моей команде накрыли эту группу беглым огнем... А когда я потом опять посмотрел в бинокль, то увидел, что всего несколько человек еще шевелятся, а остальное в кашу... Это была моя обычная боевая работа, поэтому я даже и не докладывал об этом командованию, и тем более не заикался о наградах.


Или взять, например, бой, за который мне вручили мой первый орден «Красной Звезды». Вечером мы перешли на новые позиции, и, причем нам тогда сообщили, чтобы мы были начеку, потому что против нас могут стоять власовцы. Почему так решили? Да потому что немцы семечки не едят, а там вокруг все было буквально усыпано шелухой.


У нас как раз готовилось наступление, и командира стрелкового батальона я предупредил, что во время артподготовки и атаки буду поддерживать его огнем. И вдруг, ночью разразился бой. Батальон драпанул, и мы остались совершенно одни...


Но все-таки это большое дело, когда командир достаточно опытный, и хотя бы несколько месяцев уже провоевал. В этой сложной ситуации я не растерялся, тут же приказал занять круговую оборону, и мы, стреляя только из стрелкового оружия, потому что из минометов стрелять уже было поздно, отбились и отстояли наши позиции.


Командир этого батальона был в таком восторге, потому что он думал, что ему уже трибунал светит. Он меня просто на руках готов был носить, поэтому прямо утром направил на меня и еще несколько человек наградные листы.


У меня есть медали «За отвагу», «За оборону Сталинграда», два ордена «Красной Звезды» и орден «Отечественной войны». Второй орден «Красной Звезды» я получил за удачные бои при взятии Витебска. Наш полк после этих боев даже получил почетное наименование «Витебского». Там мы очень удачно поучаствовали в артподготовке, подавили артиллерийскую батарею. Но, главное, в чем считаю, была моя заслуга, что когда немцы контратаковали, то я очень вовремя отсек от танков пехоту, а все эти танки, штук пять их было, подорвались на минном поле.


А то, что например, в 1985 году к сорокалетию Победы всех живых ветеранов наградили орденами «Отечественной войны» я считаю очень правильным решением. Ведь очень много солдат, которые этого заслуживали, так и осталось ненагражденными. И у меня, например, на совести, тоже есть такой грешок. Ведь, например, на Курской дуге были одни сплошные бои, и когда там было заниматься представлением к наградам?


У меня сложное отношение к спиртному, и я даже вообще считаю, что не стоило выдавать эти, как их тогда называли, «наркомовские» сто граммов. Они потом боком вышли нашему народу, потому что приучали людей к водке...

А ведь еще до войны в нашем народе было весьма негативное отношение к выпивке. Это я вам совершенно точно говорю. Считалось, что если человек выпивает, то он уже пропащий...


А посмотрите, как сейчас ведет себя молодежь? Особенно девушки... Поэтому я считаю, что наше поколение было на голову выше нынешнего во всех смыслах. Конечно, причин, из-за которых наш народ стал... по-другому выглядеть много, но вообще, я согласен с теми, кто говорит, что война выбила из нашего народа самых лучших и честных людей, и от их потери мы так и не оправились... Вы себе даже не представляете каким было поколение 21-го-23-го годов, а ведь из них осталось в живых всего два-три процента...


А о роли спиртного на войне я могу сказать, что именно из-за водки было много случаев неоправданных потерь, из-за нее появлялась эта бравада, притуплялось чувство опасности.


Со мной на курсах учился один старший лейтенант, который до этого служил интендантом. В нашем полку он был заместителем одного из командиров батальонов по материальному обеспечению, но еще по учебе я помнил, что он любил выпить. И как мне потом рассказали в штабе полка, в тот момент, когда это все случилось, он был пьяный. Насколько я помню, он должен был получить на весь свой батальон боеприпасы, распределить их, но вместо этого он в очередной раз перепил и ничего не сделал.


А утром, когда шел бой, и все это выяснилось, командир полка прямо за шиворот вытащил его из палатки, и со словами: «Собаке собачья смерть» лично застрелил его... И я помню, что когда потом мы с другими офицерами это обсуждали, то начальник штаба полка нам сказал: «Нет, он поступил правильно. Конечно, можно было бы его и в трибунал отправить, но так он перед всем народом сразу показал, что значит срывать операцию...» Такую картину, конечно, даже вспоминать тяжело, но я считаю, что в таких случаях нельзя судить с позиций мирного времени...


И еще был случай в Сталинграде. Я как раз только прибыл с курсов в свой полк, то увидел картину, которая произвела на меня просто тяжелейшее впечатление... Комендант штаба полка, татарин, лично расстреливал с десяток немцев. Но как оказалось, это были не немцы, а одетые в немецкую форму власовцы. Они стояли группой, и кто плачет, кто что, а он в них стрелял из винтовки...


Но с высоты своего возраста я могу сейчас сказать, что каждая война - это жестокость, когда оправданная, а когда и нет... Но по другому тут и нельзя... Я же когда убил того немецкого лейтенанта тоже ведь вначале переживал, думал о том, что у него есть мать, но с другой стороны это ведь война...


Когда под Сталинградом мы захватили немецкий аэродром, то на складе нашли большой запас шикарных хромовых сапог. Но сколько я их там не перемерил, и даже на размер больше, но ни одна пара мне так и не подошла. Одеть-то я их еще как-то мог, но уж очень сильно они жали в подъеме.


Надо сказать, что одна из вещей, которая меня просто угнетала на войне - это была вечная нехватка боеприпасов. Вернее даже не нехватка, а постоянное ограничение в использовании. А вообще, обычно боеприпасов хватало, хотя когда обозы отставали, то возникал, конечно, дефицит. Например, когда мы наступали от Орла, то нечем было кормить ни людей, ни лошадей, и какие уж тут боеприпасы. Ну, или в окружении.


Но на фронте ведь ситуация менялась очень быстро, поэтому рассуждать из-за чего так получалось, не зная полной картины нельзя. Вот меня, например, всегда удивляли писатели, которые сами воевали в окопах, а берутся описывать или рассуждать о целях операции с позиции командования. Что, например, Жуков устлал нашими телами пол Европы. Но ведь всем известно, что у наступающих потери больше в соотношении три к одному. Война без потерь не бывает, а если будешь хныкать и лить слезы над каждым убитым, то никогда не выиграешь.


Ощущения, что мы воевали с неоправданно высокими потерями, что у нас людей не жалели у меня не было никогда! Вот сколько я ни воевал, и сколько всего мне пришлось увидеть, но у меня такого ощущения никогда не было. Конечно, потери были, но то, что я лично видел, по-моему, цена, которую мы платили, всегда соответствовала тем результатам, которых достигали.

Мне самому с «штрафниками» сталкиваться не приходилось, но однажды мне довелось поддерживать огнем разведку боем, которую они проводили. Это было числа 2-го-3-го июля 1943 года, т.е. буквально накануне начала боев на Курской дуге.


Вначале я провел небольшую артподготовку, и часов в 10 утра они, а их было человек сто двадцать, пошли в атаку. Поднялась стрельба, и вдруг в бинокль я увидел такую картину: прямо на поле боя выехали немецкие грузовики, из которых начала выгружаться пехота. Причем все немцы были по пояс голые, здоровые, загорелые, и спустились в долину навстречу нашим штрафникам. И как мне потом сказали, что из этой штрафной роты не осталось в живых никого...


Но я думаю, что это все-таки не так, потому что в том бою взяли в плен трех или четырех эсэсовцев, а значит, их кто-то же должен был захватить и притащить. Просто самого боя я не видел, потому что он был в низинке, вне поля моего зрения. А моя батарея вела отсекающий огонь, чтобы к немцам не подошло подкрепление.


И оказалось, что это были эсэсовцы, которых буквально накануне перебросили на Курскую дугу из Нормандии, поэтому они и были такие загорелые. Причем, один из этих немцев потом на допросе прямо с восторгом рассказывал, что больше всего симпатию у них вызвал один младший лейтенант, который схватил противотанковое ружье, и как дубиной лупил им направо и налево, пока его не убили...


Тут трудно сказать, что все эти штрафники погибли зря, ведь удалось выяснить, что немцы перебросили на наш участок новые части. К тому же и эсэсовцы из этой долины тоже не вышли...


Когда я лежал в госпитале, то нас в палате было четверо лежачих, поэтому для нас персонально решили дать небольшой концерт силами местной самодеятельности. И вот тогда я помню, что меня очень удивил один из этих артистов. Совсем молодой парень, на вид ему было лет двадцать, а уже майор да еще с орденом «Ленина». Я помню, что еще тогда у меня появились некоторые сомнения. Я стал расспрашивать тех, кто дольше меня находился в этом госпитале, и мне рассказали, что он якобы командовал штрафной ротой, а там звания присваивают вне очереди и щедро награждают.

И когда я уже готовился к выписке, то вдруг во дворе увидел его. Он сидел в простом солдатском обмундировании, ботинках, обмотках, и я спросил медсестру, что случилось. И она мне рассказала, что на самом деле он вовсе никакой не майор, а сержант, но присвоил себе чужие документы, и за это его направляют в штрафную роту.


Но я знаю, что в штрафных подразделениях их командиры в бой с ними не ходили. Например, во время той разведки боем мне прислали одного из этих штрафников, артиллерийского полковника, и именно он должен был корректировать наш огонь. А командир этой роты сидел у меня на НП, а в самом бою штрафниками командовал кто-то из них самих. И, наверное, это оправданно. Потому что если со штрафниками в бой направлять и их командиров, то получается, что их как бы тоже наказывают.


К тому же нужно хорошо понимать, что было главным стержнем в мотивации штрафников. Что после боя с них снимут судимость и вернут им доброе имя. Люди очень боялись попасть в плен и готовы были сражаться до последнего, и даже покончить с собой потому, что плен - это позор, к тому же родственники помимо позора могли подвергнуться еще и репрессиям - это был тоже очень весомый фактор. Патриотизм, вера в победу, романтика - это все, конечно, хорошо, и так оно на самом деле и было. Мы готовы были умереть ради спасения Родины, но и фактор страха не учитывать тоже нельзя...


Приказ №223 «Ни шагу назад!», я считаю, оказался переломным и сыграл огромную положительную роль. Например, вы можете представить мое психологическое состояние, когда я чуть ли не единственный из нашей дивизии вышел из окружения, и понимал, что почти все остальные погибли?.. Когда сами командиры говорят о том, что выходите поодиночке, потому что нет ни боеприпасов, ни питания, ни техники... Конечно, в тот момент мы были деморализованы. И тут вдруг вышел такой приказ. Так что я считаю, что он появился своевременно и сыграл огромную положительную роль, потому что люди стали понимать, что кроме нас Родину отстоять некому.


А в отношении плена... Я бы точно не сдался. Таких моментов у меня было немало, особенно в окружении, но я для себя такую возможность исключал просто категорически. Ведь тогда позор - это было не просто слово. Я, например, до сих пор хорошо помню, как нас провожали в армию. Собирались родные, друзья и напутствовали нас: «Служи честно, мы все на тебя надеемся...» И все это нас, действительно, очень настраивало. Поэтому когда человек оказывался в такой ситуации, что ему надо было выбирать: позор, унижения, но жизнь в плену, или почетная смерть, то многие делали сознательный выбор в пользу смерти.


Но в отношении тех наших людей, что попали в плен, я и тогда считал, и сейчас считаю, что в каждом случае нужно было разбираться отдельно. Выяснять, как попал, при каких обстоятельствах, как проявил себя в плену.


Был у меня такой случай. Из нового пополнения я набрал в батарею десять узбеков. А они же водку не пьют, и что было делать с их нормой? Ну, не выливать же, поэтому вполне естественно, что старшина начал собирать ее «на всякие непредвиденные расходы». Так мой замполит доложил комиссару полка, что я не выдаю узбекам водку, и собираю ее для себя. Хорошо, все прекрасно знали, что я спиртным не увлекался, и тут даже не могло быть никакого подозрения в злоупотреблении с моей стороны, поэтому эта история не получила никакого продолжения.


Но как достойно, например, показал себя мой новый замполит, который пришел на смену погибшему. Где-то на Украине немцы остановили наше продвижение, и пока шла перегруппировка сил, пришлось становиться в оборону. А потом нам дали задание - взять небольшую деревеньку, причем, мне приказали, вынести вперед два миномета и начать оттуда вести огонь. Помню, что я еще очень удивился, но мне объяснили, что на самом деле этот удар отвлекающий, а нам нужно имитировать наступление здесь, и обязательно вызвать ответный удар немцев.


Мы эту деревеньку взяли, пробыли там целый день, и только под вечер немцы пошли в массированную атаку. И тут появляется какой-то мужик, причем в гражданской одежде, и начинает мне указывать цели, по которым надо бить. Я удивился: «А вы кто такой?» - «Я ваш новый замполит». И потом я его как-то спросил, почему он, пренебрегая опасностью, был среди нас. – «Потому что я должен был сразу показать, где опасно - там должен быть политработник!» Поэтому я не могу согласиться, что почти все политработники были плохими. К тому же я считаю, что чрезвычайно важно понимать одну вещь - как бы мы могли победить немцев, если у нас все командиры и политработники были такие плохие, как это иногда сейчас описывают?


В первые дни битвы на Курской дуге мы стояли на территории совхоза «Комсомолец». С нашего участка сняли пехоту для проведения важной операции в другом месте, а мне приказали обеспечить оборону этого участка силами моей батареи и продержаться без пехоты сутки... И тогда всем нам стало ясно, что бой предстоит страшный, и остаться в живых посчастливится немногим...


Учитывая такой сложный момент, политработники начали проводить активную работу. А у меня в батарее тогда было пятьдесят один человек, но из них всего три коммуниста. И тут надо отдать должное тому самому замполиту Чамееву, он провел среди людей беседы, ночью организовал собрание, на котором весь личный состав батареи, в том числе и я, подал заявления в Партию. Но это не были в прямом смысле заявления, а люди просто вставали и говорили: «Если я погибну, прошу считать меня коммунистом».


Кроме того, на этом собрании единогласно было принято постановление: "Будем сражаться до последнего, по-сталинградски, выполним приказ «Ни шагу назад!». И я считаю, что это собрание сыграло свою большую положительную роль, действительно здорово мобилизовало людей, и чувствовался душевный подъем, что не подведем, и будем биться до конца...


Мы тогда два дня подряд почти непрерывно вели бой, отбили, если не ошибаюсь, девять атак пьяных эсэсовцев, но в живых на батарее осталось всего семнадцать человек... Под конец на каждый миномет оставалось всего по две мины... А уже потом, в промежутке между боями, тем кто остался в живых, в том числе и мне, вручили партийные билеты. Вот так я вступил в Партию.


Я по-прежнему остаюсь убежденным коммунистом. Тут дело даже не в том, что я буквально с пеленок воспитывался с этими идеалами, и поэтому мне сейчас нелегко с ними расстаться. Нет. Просто я считаю, что в любом обществе есть как положительные, так и отрицательные стороны. И принципиальный вопрос при этом чего больше - положительного или отрицательного. И вот сравнивая нынешнее положение с тем, что было, для меня ответ очевиден...


Конечно, сейчас, когда стало известно о массовых репрессиях, то многое уже можно оценивать совсем по-другому. И хотя мы уже о многих вещах и сами догадывались, но все-таки общей картины мы не имели. Я, например, только со временем, уже после разоблачения на XX-м съезде Партии начал понимать, что это был за человек, Сталин.


Но я до сих пор хорошо помню, как тяжело мы переживали смерть Сталина. И хотя мой отец, например, Ленина ставил значительно выше Сталина, но даже он был настолько расстроен, что долго не мог прийти в себя. А у нас в аппарате Свердловского обкома некоторые сотрудники даже плакали, настолько тяжело переживали. Вообще, у всего нашего народа в те дни было такое подавленное настроение: «Как же мы будем дальше без него?» И про себя я тоже могу сказать, что очень сильно переживал его смерть...


А его роль в войне... Я ведь когда приехал в Тюмень на формирование дивизии, то лично видел, как когда на месте возведения цехов будущих заводов были готовы только стены, а продукция для фронта уже выпускалась... Под открытым небом, снег шел, а продукция уже шла, хотя работали в основном только женщины и дети... И я уверен, что если бы не эта суровая требовательность со стороны Сталина, а он в этом отношении, действительно, был беспощаден, то вряд ли бы была обеспечена победа над врагом...


Но я что бы еще хотел добавить. В свое время я работал прокурором по надзору за следствием в КГБ, и мне пришлось рассматривать архивные дела по реабилитации людей. И рассматривая эти архивные дела, что мне особенно бросилось в глаза и всегда удивляло тогда, и удивляет сейчас. Насколько легко люди в Молдавии переходили из одной партии в другую, как, например, сейчас чиновники легко меняют свои взгляды. У нас на Урале в этом отношении все было совсем по-другому...


Причем я считаю, что обязательно нужно сказать, что даже тех, кого репрессировали и сослали, например, в Сибирь, то ведь им создали максимум условий, чтобы они там нормально жили и могли учиться и развиваться. Я, например, еще на Урале видел много таких людей.


Во время войны мне однажды довелось присутствовать на офицерском собрании, на котором перед нами выступил командующий нашим 1-м Прибалтийским Фронтом Баграмян. По этому собранию у меня о нем осталось приятное впечатление, он постарался как-то душевно, с юмором с нами общаться, рассказал вначале какую-то смешную историю, и только потом перешел непосредственно к задачам. К тому же у него был очень сильный кавказский акцент, который добавлял ему определенное обаяние. И больше я во время войны никого из больших военноначальников не видел. Но уже после войны мне довелось по работе познакомиться с Георгием Константиновичем Жуковым и близко видеть Хрущева.


Когда в начале 50-х годов Жуков командовал Уральским военным округом, меня отозвали работать из прокуратуры в отдел административных органов Свердловского обкома партии. И вот в этот период мне по работе пришлось с ним неоднократно встречаться, причем, я его видел в совершенно разных ипостасях.


Например, как-то мне надо было подписать у первого секретаря Недосекина какой-то документ, и в его приемной я увидел, что там сидит Жуков. Я оставил секретарю бумагу, но так как документ был срочный, то я зашел за ним часа через полтора, и смотрю, что Жуков все сидит...


А потом у нас на партийном собрании коммунисты прямо спросили у Недосекина: «Почему такое неуважительное отношение к Жукову?» И он ответил: «Сам звонил, - и многозначительно посмотрел наверх, и сказал, чтобы лучше службу знал, подержи его в приемной...»


Потом я, помню, как-то зашел к первому секретарю, чтобы получить задание, а у него в кабинете сидел Жуков. Мы поздоровались с ним за руку, и первый секретарь мне сказал: «Георгий Константинович проведет совещание с директорами военных заводов, а ты поприсутствуешь, ну и придется выступить». В тот раз я сидел с ним в президиуме, и надо сказать, что на том совещании он проявил себя как предупредительный, причем очень вежливый, и невероятно обаятельный человек.


И потом еще был один случай. Как-то мне надо было срочно подготовить и отправить одну шифровку. Но для того чтобы ее подписать у первого секретаря мне пришлось поехать на совещание военного совета округа. И когда я туда приехал, то увидел уже совершенно другого Жукова: чрезвычайно жесткого и требовательного.


А потом в разговоре с начальником управления кадров округа, я узнал о таком случае. Командиры полков должны были сдавать то ли зачет, то ли экзамен, находясь в роли командира дивизии. Выехали они на местность, и Жуков, который присутствовал на этом экзамене, решил лично проэкзаменовать одного офицера. Но тот или растерялся или что, но допустил грубую ошибку, не учел, что там была горная местность, и определил место расположения КП дивизии там, где из-за рельефа возникли бы сложности с радиосвязью. И Жуков за это обругал его матом, и тут же уехал. А потом я видел личное дело этого командира, и там Жуков своей рукой написал примерно следующее: «Соответствует должности командира роты. Понизить до батальонного командира».


И был еще один случай, который тоже произвел на меня большое впечатление. Как-то в городе Серов произошла массовая драка между солдатами и местной молодежью, с обеих сторон в ней участвовало несколько сот человек. По поручению первого секретаря я позвонил Жукову и спросил его, известно ли ему об этом инциденте, и какие меры приняты. И Георгий Константинович мне ответил: «Через час мой адъютант доложит вам». И, действительно, через полчаса перезвонил полковник, и доложил о принятых мерах. Так что совершенно по-разному он себя проявлял.


А в последний раз я его видел при таких обстоятельствах. Присутствуя на первомайской демонстрации я обратил внимание на то, что люди кричали «Слава!» только Жукову, настолько он был в народе популярен. И ведь недаром потом, ревнуя к его популярности, Сталин запретил Жукову принимать любые парады.


Довелось мне видеть и Хрущева. В моем представлении Хрущев по своим данным вообще не должен был стать первым секретарем ЦК КПСС. Однажды он прилетел в Свердловск, и мне довелось участвовать в его встрече на аэродроме. Там собралось много людей, и он выступил с небольшой речью. И во время нее, например, ткнул пальцем на одного милиционера из оцепления и говорит окружающим: «Что, неужели мы без этих дармоедов паспорта себе не выдадим или хулигана не поймаем?» Ну, разве по таким речам нельзя составить общее впечатление? Должен признаться, что впечатление от той встречи у меня осталось просто удручающее.


Мне два раза пришлось присутствовать при показательном расстреле, и оба этих случая я отношу к тем эпизодам, которые у меня даже на войне вызвали большой внутренний протест. В первый раз это было, когда я еще служил в трибунале 175-й дивизии. Ночью случилась какая-то тревога, то ли разведка немцев действовала, то ли что-то еще, но в общем одна стрелковая рота покинула свои позиции. Естественно, стали искать виновника, кто поднял панику.


В конце концов, указали на одного парня, но даже тогда было понятно, что его просто назначили стрелочником, ведь все побежали и он тоже. К тому же я помню, выяснилось, что он был комсомолец, но... Зачитали приговор, там это было очень быстро... И вот когда он уже стоял перед автоматчиками, то вдруг крикнул: «Да здравствует Сталин, да здравствует Родина!» Но его все равно расстреляли... А мы все стояли вокруг, и такое это тяжелое произвело на всех впечатление, что люди даже не стеснялись в выражениях...


А второй раз это было на Курской дуге. Где-то в районе Полтавы мы двигались походной колонной и вдруг нас остановили, и построили в каре. Смотрим, выносят на носилках парня лет восемнадцати, щупленького такого. Оказывается, он был самострел, и прострелил себе ногу. Испугался видно войны. И его прямо лежачего, он ведь ни встать, ни повернуться не мог, громко стонал, смершевец в затылок и застрелил... Но и этот случай на всех нас тоже произвел не воспитательное, а скорее отрицательное впечатление... Даже жалость к нему была, хоть он и был самострел.


Я к себе роль особистов не примеривал, даже и не думал об этом. Причем, от общения с ними у меня оставалось впечатление, что это очень порядочные, в общем, нормальные, общительные ребята, но единственное, что меня в них всегда настораживало - чувствовалось, что у них есть такая черта - подозревать всех, и даже друг друга. Есть у них такое, даже из-за какой-то мелочи могут привязаться. Но ведь такая специфика их работы.


Кстати, я, наверное, все же был у них на учете, потому что в самом начале 1944 гожа оперуполномоченный по нашему полку предложил мне пойти к ним на курсы. Я знаю, что тогда к ним пошел наш начальник разведки, но я решил отказаться. Рассказал ему свою эпопею с окружением, и что мне осточертели все эти секретные документы, и я больше не хочу с ними связываться. Я ведь никогда и не скрывал, что был в окружении, рассказывал эту историю, и ко мне никогда никаких вопросов не было, и никаких проблем у меня в связи с этим тоже не было.


А насчет особистов я вам еще так скажу. После окончания юридического института я полгода проработал помощником прокурора одного из районов Свердловска, показал себя неплохо, в одном непростом деле проявил принципиальность, поэтому вскоре меня назначили прокурором Нижне-Салдинского района. И вот представьте себе, что даже в то тяжелое время в прокуратуре вообще не было людей без высшего юридического образования. А даже если кого-нибудь и принимали на работу без оного, то он обязательно должен был учиться на заочном или вечернем отделении юридического факультета, т.е. требования к сотрудникам прокуратуры предъявлялись очень серьезные.


И вдруг через какое-то время я совершенно случайно узнаю, что начальник нашего районного отдела МГБ, оказывается, имеет всего шесть классов образования. И я помню, что как-то раз во время беседы с прокурором области Яцковским мы эту тему вдруг затронули, мол, как же так, от нас требуют высшего образования, а у них всего-то... То он так хитро улыбнулся и обронил такую фразу: «А, может быть, так и надо... Зато они исполнители хорошие». Это я к чему веду? Что может быть чекисты, потому так слепо и выполняли приказы, что не имели нормального образования...


Я считаю, что немцы 41-го-42-х годов это были просто величайшие солдаты. И, честно говоря, тогда у меня даже иногда появлялись сомнения, как это мы сможем победить таких солдат... Например, я помню, что на меня большое впечатление произвел такой случай.


Еще когда в 1942 году я служил в трибунале, то как-то раз мне пришлось присутствовать при допросе сбитого немецкого летчика. Ему задавали вопросы, но он все время молчал, и ничего не говорил. Тогда ему переводчик говорит: «Это же серьезное дело, вас же могут и расстрелять». А он в ответ только процедил пренебрежительно: «Мне наплевать на смерть...»


А уже в конце 42-го я видел, что это уже совершенно не те немцы... Было видно, что призваны из запаса, жалкий вид, сопливые, дайте ему поесть... Как-то раз на допросе пленный немец начал мне показывать, что он ранен в ноги, и слезливо просил отправить его в госпиталь. Видел я много пленных и на Курской дуге, но это уже были совершенно не те немцы. Но вот я сейчас вспоминаю и сам поражаюсь. Вроде бы шла страшная война, мы, действительно, ненавидели немцев, а от ненависти до зарождения какой-то симпатии был едва ли не шаг.


Уже где-то в Белоруссии, в конце лета 1944 года, пехота взяла в плен пять немцев, но их передали мне, потому что у них совершенно негде было их держать. А там как раз была такая обстановка, что я не мог отправить их в тыл. Поэтому недели две они прожили в расположении моего учебного дивизиона. И что вы думаете? Они с моими солдатами вроде даже как подружились, и никто к ним никакой агрессии не проявлял... А уж как они были рады тому, что война для них уже закончилась.


Вот в то время я к ним внимательно и присмотрелся. Было заметно, что они и ментально и где-то даже в физическом плане отличаются от наших людей. Но мне что, особенно бросилось в глаза? Как раз в это время у меня на батарее жил немец, военнопленный, из организации «Новая Германия», который по громкоговорителю агитировал немецких солдат сдаваться в плен. Причем, он, получал такой же офицерский паек с кухни штаба дивизии, как и я.


И вот я тогда видел такую картину, которая, думаю, для нас была бы невозможной. Сидит за столом этот пропагандист с двумя пленными, вместе обедают и разговаривали между собой на немецком. Кстати, я тогда еще спросил этого переводчика, почему пленные очень плохо понимают мой немецкий, ведь в школе я его вроде неплохо изучал. А он мне объяснил, что я говорю слишком книжным языком, к тому же у них много разных диалектов.


Я даже помню, что один из этих пленных был шахтер, другой бухгалтер, а третий был театральным художником и до войны жил в Буэнос-Айросе. Но когда началась тотальная мобилизация, его призвали в армию и отправили на фронт. И вот сидят, значит, эти два интеллигента, разговаривают, но что мне бросилось в глаза. Пленным как солдатам принесли котелок солдатской каши, а пропагандисту пюре и даже пару сосисок. И что бы сделал наш человек в такой ситуации? Предложил бы угостить, а этот нет. И я потом даже спросил его, он неплохо знал русский язык: «Ну, как же так. Вы постоянно встречаетесь, разговариваете, а ты ему даже ничего не предложил». Он улыбнулся и говорит: «Э-э-э, капитан, вы просто не знаете немцев. Пусть хоть и маленькое, но зато свое».


Но еще что я хочу сказать про немцев. Что эта их знаменитая формальность их же самих часто и подводила. Всю войну я обращал внимание, что тактика у них была, и оставалась довольно однообразной и весьма шаблонной. Вначале шла артодготовка с авиационными налетами, и только потом пехота идет в атаку. Правда, если в первое время меня эта их стройная система где-то даже подкупала, то потом мы поняли, что если сумеем сохранить силы, а для этого во время артподготовки отходили во вторую линию окопов, или просто прятались кто куда, то вполне сможем отбить их атаки.


Особенно эту систему я под Харьковом хорошо наблюдал. Вначале артподготовка с авианалетом, затем они переносятся на наши тылы, чтобы мы не могли подтянуть резервы, и так из раза в раз. Но, изучив эту манеру, мы поняли, что, зная, что они будут делать дальше, вполне возможно предпринять какие-то контрмеры.


Или, например, в бою у Герцовки. Я, почему вдруг почувствовал опасность? Потому что немцы неожиданно перестали освещать нейтралку, а они ведь всегда ее освещали. И это значит что? Или они отошли, или же наоборот, готовят нам какую-то неприятность... И должен сказать, что за все время на фронте я как-то не помню, чтобы они в этом плане меня хоть раз удивили. Нет, все было достаточно предсказуемо и однообразно. Я помню, что даже удивился тому, как точно эту их прямолинейность подметил и описал Лев Толстой в «Войне и мире». Зато в этом отношении я всегда приятно удивлялся находчивости и смекалке наших солдат.


Но в целом, я считаю, что как солдаты они были хорошо подготовлены во всех смыслах. А как у них было налажено снабжение! Ведь у каждого солдата было все необходимое, начиная от масленки, и вплоть до презервативов.


И особенно бросалось в глаза, как они строили и оборудовали себе жилые помещения. Например, под Сталинградом в одном из оврагов, в землянке я видел, даже не поверите ... рояль. Не пианино, а именно рояль! Наверное, это все же была генеральская землянка, но все же. Двухкомнатная, стенки отделаны березовыми планочками, причем с корой, и мебель: трюмо, шкаф, обычная койка и рояль. В общем, все как в хорошей городской квартире.


Но все-таки надо отметить, что в своей массе вражеские войска были достаточно разнородны. Ну, как можно, допустим, сравнивать немцев 41-го-42-го годов, или эсэсовцев с теми же итальянцами? Но с другой стороны взять тех же финнов. И ведь голодали же, но вот все равно не сдавались.


Я помню такую деталь, что немцы в отличие от нас всегда стреляли залпами. Но ведь между залпами есть какой-то промежуток времени, когда можно сориентироваться и что-то предпринять. Зато у нас была практика вести беглый огонь, для них это было странно, поэтому они часто просто терялись. И мне кажется, что наш метод лучше.


До меня батареей командовал старший лейтенант с шестью классами образования. Так, когда я принял батарею, то солдаты даже не умели правильно строить веер. Устанавливали веху, шагами мерили, и вносили поправки в прицел. Поэтому первое с чего я начал, и бойцы это приняли с восторгом, научил их строить веер через основное орудие и прицел. И когда я всех наводчиков этому обучил, то они мне сказали: «Это же так просто, оказывается».


Я понимал важность образования, и именно поэтому всегда старался подбирать себе пополнение из молодых ребят с образованием. Например, на Курской дуге нам прислали много узбеков, но мне удалось выбрать человек десять, восемь из которых были молодые ребята, окончившие десять классов. Все они были грамотные ребята, которыми я был доволен. Недаром говорят, что войну выиграла молодежь и десятиклассники, в частности, все-таки образование очень многое значит.


Мне несколько раз предлагали стать командиром стрелкового батальона. Но если в своем деле я хорошо разбирался, и чувствовал себя как рыба в воде, то вы, например, только представьте себе структуру стрелкового батальона: роты, различные вспомогательные подразделения, обозы, санчасть, в общем, целый организм, чтобы управлять которым, нужно иметь определенную подготовку. Правда, мне ПНШ командира полка всякий раз говорил: «По ходу разберешься и научишься». Но я каждый раз отказывался, потому что ясно понимал, что кроме этих курсов у меня другой подготовки не было. А вот когда из-за больших потерь мне предложили организовать этот учебный дивизион, то я с радостью согласился.


В основном у меня были славяне: русские, москвичей помню, украинцы были. Кстати, на Курской дуге у меня была усиленная батарея - шесть минометов, а так обычно четыре. Но тогда в полку были настолько большие потери, поэтому всех кого можно забрали в пехоту, пожилых забрали в обоз, причем, я помню, что с такой неохотой расставался с этими пожилыми солдатами. А с одним расчетом вышло так.


Шел дождь, и во время беглого огня заряжающий бросил в ствол мину и когда нагнулся за второй, то плащ-палаткой нечаянно накрыл ствол, а взрыватель же у мины очень чувствительный, поэтому мина при вылете из него разорвалась... Весь расчет, конечно, погиб. Я потом ходил смотреть, так ствол миномета был как цветок, так его при взрыве раскурочило... Но больше у нас таких случаев не было.


И вот тогда мне как раз и прислали узбеков. Я сразу постарался их почаще задействовать, например, в кочующем расчете, чтобы они побыстрее втянулись в боевую работу. Конечно, они сильно выделялись, на общем фоне. Ведь, например, из них было двое пожилых, так те даже по-русски почти не разговаривали.

На фронте мне приходилось видеть и откровенные случаи трусости, но надо понимать, что трусость трусости рознь. Вот, например, на Курской дуге был такой эпизод.


Моя батарея стояла в каком-то овраге, перед нами предполье, засеянное подсолнечником, а дальше была опушка леса, по ней дорога, по которой курсировали немецкие бронемашины. И меня предупредили, что перед нами пехоту сняли для замены, на их место пришлют какую-то часть с Дальнего Востока, и только потом уже сменят нас.


Стоял жаркий день, и вдруг я слышу, в этом подсолнечнике началась ожесточенная перестрелка, а потом из него стали выбегать пехотинцы. А что такое солдаты побежали? Значит, противник нас может легко опрокинуть, и тогда как минимум мы потеряем материальную часть. И выбор в этом случае совсем небогатый, или немцы нас убьют, или свои расстреляют за трусость и бегство...


Прекрасно понимая это, я выскочил, выхватил пистолет, побежал им навстречу, и начал кричать: «Ложись, ложись!». Они залегли, а я думаю, чего это они так сильно испугались, если там кроме бронемашин вдали никого нет? Отругал их и отправил обратно на исходные.


А вечером ко мне вдруг приходит от них подполковник и начинает извиняться: «Извините, мы просто первый день на фронте, и еще не сориентировались. Но я уверен, что этот урок непременно пойдет нам на пользу, и больше такого не повторится. Спасибо вам».


Оказалось, что он был вместе с солдатами, и это над его головой я стрелял и кричал, ложись... Вот, пожалуйста, вам пример трусости. Но разве тут поднимется рука кинуть камень в их огород? Нет, потому что понятно, что люди совсем без опыта впервые оказались на передовой. Правда, это был единственный раз за всю войну, когда мне пришлось так жестко приводить людей в чувство.


Где-то в районе Витебска мы готовились к наступлению. Двигались походной колонной, а стоял конец февраля, и по ночам было холодно, а я к тому же ехал верхом и сильно промерз. Приехали на место, где должны были располагаться, развернули палатку, и я лег у печки, чтобы хоть немного отогреться. Но в тот раз я хоть и чувствовал себя смертельно уставшим, но вот почему-то никак не мог заснуть. Почему-то думал, успели ли там мои бойцы развернуть наблюдательный пункт, проложить связь? Ворочался-ворочался, и, думаю, нет. Все-таки нужно пойти проверить, потому что утром должно было быть наступление, и моя батарея должна была участвовать в артподготовке.


Взял с собой ординарца, мы пошли на НП и вдруг с опушки леса, про которую разведчики нам сказали, что немцев там нет, по нам вдруг начал стрелять немецкий пулемет. Моего ординарца ранило в бедро. Я с него стащил ватные штаны, кое-как рану перетянул, и как раз в этот момент меня и тюкнуло... Как потом мне рассказали, это был бризантный снаряд, который разорвался прямо над нами, и осколок мне попал в левую верхнюю часть головы...


Я был трижды ранен, и все три раза перед ранением я ощущал какое-то такое чувство сильного внутреннего беспокойства и беды, хотя вроде бы и ничем необъяснимого...


И вот я когда иногда оцениваю весь мой путь, причем, не только на войне, а вообще по жизни, то у меня создается такое впечатление, что меня действительно как будто кто-то вел и охранял. Все-таки судьба, наверное, ведь сколько было разных случаев...


В Бога я даже на фронте верить не стал. Причем, я даже не помню ни одного случая за всю войну, когда бы кто-то из солдат или офицеров как-то показывал свою набожность или хотя бы молился. Мы и не говорили об этом, все-таки нас воспитывали как атеистов. У меня и крестика не было, и я не верил во все эти вещи, хотя, конечно, был крещеный, просто семья у нас была не религиозная.


Единственное, что помню, в одном месте мы переночевали в одной хате, а когда утром уходили, то вышла хозяйка, женщина лет пятидесяти и перекрестила нас на прощание.


Когда меня второй раз ранило, то нашу часть отправили грузиться на станции Котлубань, поэтому чтобы не отстать от своих, я решил остаться в батарее. Даже в санбате тогда не лежал, а долечивался прямо в пути. Каждый день в вагоне меня перевязывали, но когда выгрузились, меня все-таки отправили недели на две в Курский госпиталь. Тогда уже все таяло, у меня все бинты намокли, и температура подскочила до сорока градусов. Причем, до Курска я километров двенадцать прошел, держась за повозку, потому что в повозке были тифозные, и нельзя было в нее лечь.


В госпитале я сразу прилег, но какой-то молоденький врач меня разбудил, и начал меня стыдить за то, что у меня шапка повернулась боком... Измерили мне температуру - 40, потом еще раз измерили, уже двумя градусниками - опять 40. Не знаю, может у него какие-то подозрения насчет меня были.


А после госпиталя мне выдали назначение в другую часть, но я очень хотел вернуться именно в свою батарею, поэтому решил самостоятельно пробираться к своим. И вот тогда, в последнем месте, где мне пришлось ночевать, один старик мне начал рассказывать, что в священном писании сказано, что белый ворон победит черного ворона. А утром я проснулся, смотрю, наши ребята. Оказывается, в этом селе и стояла наша часть.

О послевоенной жизни на фронте лично я, например, совсем не думал и не мечтал даже. Тогда все жили только войной.


За все время на фронте, я всего лишь один раз видел подобие концерта, это когда мы были на переформировке после тяжелейших боев на Курской дуге. Вот там, действительно, для нас устроили небольшой концерт. Помню, что тогда были какие-то сольные номера, и был один настоящий артист, который читал нам «Василия Теркина». Вот это был единственный раз за всю войну.


А кино я в войну впервые посмотрел уже только в Ярославском госпитале. Там специально для лежачих по палатам ходил киномеханик, и прямо на стенку показывал кино. Помню, что показывали нам тогда «Большой вальс».


Помню, что когда мы ночами двигались на Белгород, то отсыпаться должны были днем. Но все-таки днем и сон совсем не тот, да и заботы разные. И вот, помню, что колонна идет, а солдаты прямо на ходу спят и храпят. И если вдруг неожиданно останавливались, то задние наскакивали на впереди идущих.


А перед последним ранением я спал, когда ехал верхом на лошади. Было холодно, а сидя на лошади особо не двигаешься, вот меня и приморило. Ну а так конечно, старались любую свободную минутку урвать, чтобы поспать.


Писал домой я достаточно редко, примерно одно письмо в два-три месяца. Во-первых, молодой был, и не понимал как это важно для моих родителей, а, во-вторых, потому что и писать особо некогда было. Ведь бывало, что из-за напряженных боев я даже боевые донесения не мог вовремя отправить, а не то, что домой письма писать. Наша 6-я Гвардейская Армия считалась армией прорыва, поэтому мы без конца были в боях, и только на переформировании удавалось писать.


Иногда еще прямо на станциях к нам приходили девчонки и прямо в наш эшелон кидали письма, в которых предлагали переписываться. Я знал, что некоторые солдаты им писали, но я не писал.


Из тыла иногда приходили посылки от незнакомых людей. Обычно там были какие-то теплые вещи: носки, перчатки, нехитрое угощение. Но я в дележе этих подарков участия не принимал, считал, что эти знаки внимания для солдат значительно важнее.


Насчет питания я вам так скажу - это, смотря какие бои. Если напряженные, то тут уже, конечно, и не до еды. К тому же надо сказать, что в этом отношении мне было тяжелее всего из всех бойцов моей батареи. Я ведь сам корректировал огонь, поэтому почти постоянно был на передовой. А бойцы на батарее обычно и питание вовремя получали, и сто граммов, и даже спали, если была такая возможность. Поэтому когда я возвращался в расположение батареи, то мои бойцы относились ко мне с большим сочувствием.


А в принципе снабжение было налажено нормально, и откровенный голод мне пришлось пережить, только когда я выходил из окружения, тогда фактически пришлось только зернами пшеницы питаться. И еще когда мы маршем шли на Курскую Дугу. Обозы все отстали, поэтому какое-то время мы сидели только на болтушке из воды и муки... Вот тогда мы все действительно здорово оголодали.


Зато уже на самой Курской дуге мои солдаты даже отказывались получать питание с кухни. Мы стояли у села Коровино, и они там нашли ямы, в которых местное население хранило картошку и разные продукты. Но все местное население оттуда было эвакуировано, поэтому солдаты сами себе и готовили из этих продуктов. А наши узбеки разыскали яму с пшеницей, жарили ее, и их это так устраивало, что они вообще отказались от питания с нашей кухни.


А так у нас была самая обычная солдатская еда: каши, первое. Помню, как-то я пошел в запасной полк, чтобы набрать себе людей в учебный дивизион. И когда проходил мимо полевой кухни, то от нее так вкусно пахло вареной капустой, что мне вдруг так сильно ее захотелось. Я не удержался, попросил повара, и он меня угостил. И помню, что я тогда с таким аппетитом поел, все-таки приготовленное из свежих продуктов это гораздо лучше, чем любые консервы.


И только когда меня назначили командовать учебным дивизионом, то тут уже мне стали доступны просто немыслимые для фронта вещи. Я же вам рассказывал, что даже немцу в офицерском пайке принесли сосиски. Но это потому что, мой дивизион был в подчинении штаба дивизии, и снабжение тоже шло оттуда. И я еще помню, что в то время мой ординарец подружился с поваром командира дивизии, и через него однажды достал мне черный перец и горчицу - для фронта это просто немыслимое роскошество. Но я знаю, что в штабе дивизии можно было достать и какие-то сладости, и даже апельсинами с лимонами.


Под Сталинградом, кстати, прямо у моего блиндажа упал мешок с продуктами, которые немцы сбрасывали своим окруженным частям. Но в нем не было ничего особенного: галеты, шоколад, и, правда, был такой хлеб, который прямо в котелке можно было согреть, и он становился пышным и вкусным.


Многие ветераны хорошо вспоминают американские консервы. Лично я, например, был не в восторге от них. У них был какой-то особый, неприятный для меня привкус, поэтому я часто отдавал свою долю желающим. Вместо этого я просил старшину сделать мне картошку с луком, вот это был для меня настоящий праздник.


С одеждой и снаряжением было нормально. Помню, что зимой я носил полушубок и меховой жилет, а летом обычную гимнастерку. И вот, что я еще вспомнил. Представьте себе, но за все время на фронте каску я не одевал ни разу. Ни разу! Почему-то у нас никто на этом не настаивал, а вот в тылу пришлось. У нас в трибунале был приказ, что из расположения выходить только в каске. И как-то я пошел в одну часть, так там даже испугались, когда увидели меня в каске.


У нас, минометчиков, потери по сравнению с пехотой были просто несравнимы, поэтому все солдаты за свои места держались, и не хотели, чтобы их выгнали с батареи и отправили в пехоту.


Никакого панибратства не было, меня солдаты называли только по званию, товарищ гвардии капитан или товарищ комбат. А я их по фамилиям, хотя ординарца обычно мог звать просто по имени.


Трофейное оружие мы использовали в окружении под Харьковом. Тогда я впервые попробовал немецкий автомат, но у меня с ним явно не сложились отношения, и я потом никогда им не пользовался. Я всего один раз попытался из него пострелять, но у него был тугой затвор, мне им прищемило палец, пошла кровь, и я решил, что с меня достаточно.


По ходу войны положение с господством в воздухе менялось. Вначале безраздельно господствовала немецкая авиация. И только на Курской дуге мы впервые почувствовали, что наша авиация нас надежно прикрывает, и именно там бомбежки уже стали редкостью. Немцам тогда фактически просто не давали нас бомбить, во всяком случае, в расположении нашей дивизии. Тогда я даже удивился, сколько там было наших самолетов. И вот тогда я понял, что авиация у нас стала совершенно другая, не то, что в мое время.


А после Курской дуги нам тоже иногда приходилось попадать под бомбежку, но уже, во всяком случае, это было не сравнить с 41-м или 42-м годом. Тогда было такое ощущение, что немецкие корректировщики огня «рама» и «горбыль» как будто родилась с нами, потому что почти постоянно висели над нами.


Мне, кажется, , именно пехотинцы несли на себе основную тяжесть войны. Недаром у артиллеристов была даже такая поговорка: «Отстрелялся - не гордись, а пехоте поклонись», потому что именно пехотинцы шли в атаку.


Еще я знаю, что очень тяжелая доля у саперов, просто тяжелейшая. А вот, например, танкистов я особенно и не видел, и эта среда мне совсем не знакома. Но на Курской дуге танковое сражение развернулось прямо перед нами, и тогда мне пришлось видеть, как горящие танкисты выпрыгивали из танков - это, конечно, страшная картина...


Для меня самым тяжелым были встречи с простыми людьми, которые страдали от войны еще больше, чем мы. И мы, солдаты, не могли их защитить, поэтому были как обвиняемые... Лично на меня такие моменты действовали очень и очень сильно...


Но вообще для меня самым сложным оказалась даже не сама война, а мое становление после тяжелого ранения уже после войны.


Очнулся я оттого, что с меня два солдата из похоронной команды хотели снять валенки. Но потом они увидели на мне капитанские погоны, и вроде как сквозь сон я слышал их спор, стоит ли со мной связываться: «Ну, этот не жилец». – «А ты не каркай, давай носилки». Доставили меня в медсанбат, причем, когда стали меня перевязывать, то я начал жаловаться, что у меня вроде и нога ранена, потому что чувствовал, что она у меня совсем не действует. Врачи ее осмотрели, ничего не нашли, но догадались, что все это у меня из-за ранения в голову.


А в полевой госпиталь меня отправили на По-2. Причем, я до этого даже и не видел никогда таких санитарных самолетов, и когда мы летели очень низко над землей, то я подумал что все, это последний в моей жизни полет...


Выгрузили меня и одного раненого солдата, нацмена, занесли в какое-то здание, и положили на нары. До операции, которую мне сделали в этом полевом госпитале, у меня хоть и был паралич руки и ноги, но зато я все понимал и мог говорить. Причем, я даже не верил, что у меня серьезное ранение в голову, и меня отправят в специализированный госпиталь, потому что даже крови почти не было. Думал ерунда, вот только почему-то не действуют ни рука, ни нога... И только потом я начал чувствовать, что у меня в голове будто что-то тяжелое осело.


А вот во время операции врачи видно, что-то повредили, и после нее я уже мало что помнил и понимал. Во время операции я слышал диалог врача очевидно с медсестрами. Причем, хирург говорил, с таким характерным кавказским акцентом, и вначале я слышал, как он жалуется, что никак не может найти осколок, и только потом я услышал, что они его все-таки нашли. И последнее, что помню, как мне предложили оставить на память этот осколок, и вот только тут я уже потерял сознание.


Отправили меня в специализированный, как мы говорили, черепной, госпиталь в Ярославле. Но после этой операции я не помнил ни кто я такой, ни как меня зовут, вообще ничего... Причем, в госпитале, где мне сделали операцию, меня узнала, хоть я и был весь перебинтованный, одноклассница моего брата Николая, но она меня принимала за него. Я вообще с трудом понимал даже простую речь, у меня были сильнейшие головные боли, и чтобы она от меня отстала, а она меня спрашивала Николай ли я, то я согласился.


А потом у меня начались еще и галлюцинации, мне казалось, что какая-то физиономия гримасничает, и показывает мне язык.


Но самое страшное, что если раньше я хотя бы понимал, что говорят другие, то какое-то время после операции даже самые обычные слова были для меня только набором звуков. Я вроде помнил, как они звучат, а вот, что означают, забыл... А ведь я еще на фронте слышал такое, что при ранении в голову человек иногда становится фактически живым трупом: ничего не помнит, и даже двигаться не может...


И только постепенно ко мне начали возвращаться какие-то воспоминания. Вначале я вспомнил родителей, что-то еще, а попробовал ходить только спустя три месяца... Я очень стеснялся своей немощности, поэтому попытался самостоятельно ходить ночью. Но не рассчитал свои силы, упал на лестнице, ударился головой и потерял сознание. А утром меня предупредили, что если я получу еще один ушиб головы, то все лечение пойдет насмарку...


Всего в ярославском госпитале я пробыл четыре месяца, и на комиссии услышал окончательный приговор: «К военной службе не годен. Инвалид первой группы, нетрудоспособен. Направляется по месту жительства родителей в сопровождении медсестры». Вы себе даже не представляете какое я тогда испытал разочарование... Ведь я так хотел вернуться на фронт в свою дивизию, а меня записали в инвалиды...


Но я когда потом эту ситуацию оценивал, то пришел к выводу, что и тут мне крупно повезло. Ведь еще будучи в Ярославле я случайно узнал, что больше половины раненых нашего госпиталя стали пациентами психиатрической лечебницы...


А вообще в госпитале я насмотрелся разных горьких историй. Помню, как-то к нам привезли какого-то молодого лейтенанта, москвича. У него из затылка врачи достали очень маленький, буквально крохотный осколочек. Но этот осколок видно повредил центр зрения, и парень ослеп...


Отправили меня домой, но в сопровождение дали медсестру, потому что я сам мог ходить только на небольшие расстояния, к тому же рука у меня еще не действовала совсем. И по дороге в Свердловск произошел эпизод, который произвел на меня огромное впечатление, а может и вообще решил мою дальнейшую судьбу. У сопровождавшей меня медсестры был с собой медицинский журнал, и я до сих пор не знаю, намеренно она это сделала или нет, но она его оставила открытым на странице, где была статья про слепоглухонемую от рождения девушку, которая с таким страшным диагнозом сумела окончить не только школу, но и институт. Причем, эта небольшая заметка была отчеркнута красным карандашом. И когда я прочитал эту статью, то меня словно разбудили. Я понял, что приложу все силы для того, чтобы не смириться с участью инвалида.


К тому же, когда мы уже подъезжали к Свердловску, то я случайно встретил знакомых ребят из нашей школы. Мы разговорились, и они меня начали уговаривать поступать к ним в Свердловский политех. И эта встреча меня тоже как-то очень приободрила, потому что все они тоже все были после фронта и ранений, но уже учились, поэтому моя надежда стать полноценным человеком еще более окрепла.


Но когда встал вопрос, что мне делать дальше, то я решил поступать в Свердловский юридический институт.


По службе в трибунале мне уже была знакома следственная работа. И я решил, что если на этой очень трудной и напряженной работе я не выдержу, то придется примириться с участью инвалида войны. Но я верил, что смогу преодолеть свою болезнь, а упорства в достижении цели у меня было достаточно.


Но когда я принял решение готовиться к поступлению, то понял, что ни писать, ни тем более конспектировать просто физически не могу... Тогда моя мама обратилась к одному известному нейрохирургу, и ночью я случайно услышал, как она передала отцу его вердикт: «Надо примириться, мамаша. Ни учиться, ни работать он после такого ранения уже не сможет. Но пенсию он получает приличную, так что иждивенцем не будет...»


И вот эти его слова стали для меня последней каплей... Они меня настолько возмутили, что я твердо решил, во, что бы то ни стало стать полноценным человеком, и наметил себе план работы. Прикинул, что пехотинец проходит в час четыре километра, и начал до изнеможения ходить по нашей квартире, из кухни в комнаты и обратно. Потом потихоньку начал выходить из дома, стал ездить на велосипеде, а потом и гимнастические упражнения стал делать. И за семь-восемь месяцев в физическом плане я достиг очень многого, но думаю, что в этом мне сильно помогло мое спортивное прошлое.


Но ведь у меня были еще и большие проблемы с речью, поэтому, что я стал делать. Когда все уходили на работу, я заводил на граммофоне пластинку, Лемешева, и прямо пел за ним, как мог. Вот так я разрабатывал речь и вспоминал значение слов. И вы знаете, постепенно я восстановил речь, хотя некоторое косноязычие у меня еще определенное время сохранялось. И писать тоже пришлось учиться фактически заново: сначала волнистые линии, затем палочки и нолики, прямо как в первом классе...


Но когда я пришел подавать документы в институт, то на меня там посмотрели, и начали отговаривать: «Может, с вашим здоровьем лучше пойти в педагогический? А то у следователей, прокуроров и судей работа, ох какая нелегкая...» И, правду сказать, выглядел я тогда совсем неважно, да и в медицинской справке, которую надо было предоставить комиссии, было написано, что я инвалид... К тому же прямо там у института со мной случился очередной приступ...


Но я настаивал на своем, и из-за меня в приемной комиссии даже вышел спор. Я стоял за дверью, и слышал, как кто-то из членов комиссии в конце сказал фразу, которая определила мою дальнейшую жизнь: «Да поймите же: если мы его не примем, то у него всего одна дорога - в инвалидный дом...»


В общем, приняли меня, но когда мне казалось, что я уже почти полностью восстановился, то беда пришла оттуда, откуда и не ждал. Когда начали изучать уголовное право, то моя голова вообще ничего не воспринимала: ни что такое вина, виновность, случайность и прочее. Начинались сильные головные боли, и я был вынужден просто откладывать учебник. Но в такие моменты я всегда вспоминал ту заметку из журнала о слепоглухонемой девушке, которая смогла стать кандидатом наук. И мысли о ней меня словно подхлестывали: она смогла, а я нет?!


И вы знаете, постепенно все наладилось. Учился я отлично, и поэтому мне даже не дали закончить институт. Уже после окончания второго курса меня как отличника рекомендовали на работу в прокуратуру Кировского района Свердловска: «Учебу закончите заочно. В районе сложная обстановка, и там нужно навести порядок».


Как раз во время работы в Нижне-Салдинском районе, когда меня уже назначили прокурором, у меня случился последний припадок, причем, прямо в тайге. Там между ближайшими селами расстояния по двадцать-тридцать километров, поэтому в командировки я летом ездил верхом на лошади, а зимой на санях. И последний припадок у меня случился как раз в такой ситуации.


Правда, всегда за несколько минут до приступа я уже чувствовал его приближение, поэтому намотал поводья на руку, и очнулся уже на земле, а надо мной склоненная голова лошади ... Но после этого как обрезало, хотя до этого припадки регулярно случались раз в месяц. Поэтому во время учебы я больше всего боялся, что припадок случится прямо в аудитории и меня отчислят. Но на мое счастье они случались или рано утром или ночью. И потом я всю жизнь скрывал, что являюсь инвалидом войны, потому что какой из инвалида может быть следственный работник? А о том, что я инвалид войны я признался только где-то на праздновании 50-летия Победы. Но когда врачи узнавали, где я работаю после такого ранения, то они очень удивлялись.


Из нашей семьи еще воевал средний брат, Владимир, погиб на фронте еще в 1941 году, а младший Николай тоже воевал, был связистом. Но у нас получилось так. Когда началась война, то мы втроем между собой договорились, чтобы поберечь родителей, написать в своих медальонах адреса друг друга, чтобы в случае чего похоронка не пришла домой.


Поэтому о гибели Володи я узнал первым... И только через год, а то и через два после войны я попытался подготовить отца к этой новости, а он мне говорит: «Да я разговаривал с одним рабочим, который служил в одной части с Володей, и якобы на его глазах он попал под немецкий танк...» Тогда я понял, что он все знает, но он же сам меня и предупредил: «Только матери ни слова...»


Володя ведь был ее любимчик, потому что родился недоношенный и его буквально только чудом и спасли. Постоянно держали на печи при определенной температуре и все-таки выходили. Поэтому отношение к нему со стороны родителей было несколько иным, чем к нам с Колей. Мы с младшим росли как сорванцы, а он был более домашний, и поэтому мы считали, что он не нашего поля ягода. Зато в футбол он играл просто мастерски.


В общем, пока была жива наша мама, а умерла она только в конце 80-х, то мы ей так и не сказали, что ее любимый сын погиб, и старались этой темы вообще не касаться. Она все надеялась, что может быть он попал в плен, или по какой-то причине не может дать о себе знать...


А младший брат Николай служил связистом, насколько я знаю, обеспечивал связь в звене между фронтом и армией. После войны он остался служить в армии и в последнее время служил командиром батальона связи на Байконуре. Кстати, в 1960 году он как раз находился там, когда на стартовой площадке взорвалась ракета, и погибло около ста человек, в том числе и главнокомандующий РВСН главный маршал артиллерии М. И. Неделин. Брат мне рассказывал, что только успел, спустился в бункер, как произошел взрыв, и только благодаря этому он и уцелел.


Я работал вначале в прокуратуре, потом меня отозвали на работу в Свердловский обком партии, и уже оттуда, кажется, в 1959 году я поехал поступать в военно-юридическую академию. Просто до этого к нам приезжал полковник, который подбирал людей для адъюнктуры. Я ему видно чем-то понравился, потому что он мне сказал: «Я бы вас с удовольствием взял». – «Так я же по инвалидности снят с воинского учета». – «Но я же вижу, что вы с работой справляетесь. Так неужели вы не справитесь с учебой? Если сможете уговорить военкома понизить вам группу инвалидности до третьей, то мы вас сможем взять как годного к нестроевой». Я этой идеей загорелся, но первая комиссия категорически отказалась мне понижать группу инвалидности, и только после того, как из обкома по моей просьбе позвонили, мне сделали третью группу, да и то всего на шесть месяцев.


Но только я приехал в Москву и сдал экзамен, как Хрущев выступил с речью, что в Советском Союзе перепроизводство юристов... Академию тут же закрыли, годных к строевой перевели в военный институт, а меня направили в резерв Генерального Прокурора.


А как раз в это время Прокуратуре Молдавии понадобились квалифицированные кадры, но я не дал своего согласия на перевод. Просто до этого я поговорил со знающими людьми, и они мне рассказали, что в национальных республиках серьезной проблемой является языковой барьер. Но они-то служили в Прибалтике или Закавказье, и не знали, что в Молдавии с русским языком дела обстоят совсем по-другому.


Я вернулся в Свердловск, где работал в должности заместителя начальника следственного управления прокуратуры области, и только в 1960 году по приказу Генерального Прокурора СССР был направлен в распоряжение прокуратуры МССР.


С тех пор живу в Кишиневе. Работал в органах прокуратуры, а в 1979 году меня наградили почетным званием «Заслуженный юрист Молдавской ССР».


Причем, интересно, что на пенсию я уходил дважды. В первый раз уходил с должности заместителя начальника уголовно-судебного отдела в 1985 году, и надо признаться, что эта работа была мне не по душе, работать по следствию мне нравилось гораздо больше.


А потом, уже после развала Союза меня опять пригласили поработать, потому что, когда разогнали всех русскоязычных работников, то просто некому стало работать. Доходило до того, что в следственные органы МВД и КГБ, стали набирать простых студентов... И когда прокурор Молдавии лично попросил меня выйти на работу, то я думал, что это временно, а проработал лет пять или шесть. Работал уже прокурором по надзору за следствием в «Службе Информации и Безопасности, СИБ. .

У меня две дочери, две внучки и трое правнуков.


Я после ранения снов совсем не вижу. А войну мы вспоминали обычно при случае в разговоре, но в основном какие-то смешные истории. Но вообще, я вам так скажу. Война - это большой и важный кусок моей жизни. Фактически она разделила мою жизнь на две части, войну и послевоенную жизнь, и даже я сам до сих пор не знаю, какая часть получилась более весомой...


Пожалуй, самая правдивая книга, которая произвела на меня глубокое впечатление, потому что так получилось, что и у меня самого были схожие эпизоды это – «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова. Например, там есть такая сцена, когда герой лег в каком-то сарае поспать, а в это время начался налет немецкой авиации, и когда начали стрелять наши зенитки, то по крыше забарабанили падающие осколки от снарядов. Со мной был точно такой же случай.


Могу также отметить книги Юрия Бондарева и Григория Бакланова, они сами фронтовики и пишут очень близко к правде. Еще могу выделить «Эшелон» Михаила Рощина, правда, он сильно перебарщивает с солдатскими побасенками и трепотней.


Многие ветераны с обидой отмечают, что о войне и раньше и сейчас недостаточно говорят и вспоминают. Я тоже помню, очень сильно удивился, с каким размахом отмечали, кажется, 30-летие победы. Тогда это было впервые настолько широко, с парадами, а ведь до этого ничего подобного не было. Но обиды или какого-то разочарования у меня на этот счет никогда не было.


Правда, когда сейчас в Европе и Америке стали принижать нашу роль в войне и нас же учить, это, конечно, оставляет определенный осадок. Я когда сейчас смотрю на этих «учителей», то так и хочется у них спросить: «Где же вы были, господа, когда нам было тяжело?..»


Зато я считаю, что в отличие от нынешних поколений у нас была стойкая вера и надежда в светлое будущее и лучшую жизнь. А сейчас наш народ стал совершенно другой...


В чем я вижу основные, и к огромному сожалению, негативные изменения. Куда-то пропали коллективизм и стремление помочь человеку попавшему в беду, а не замыкаться каждому в своей скорлупе. А сейчас появилась эта тяга, погоня за деньгами, которая сильно испортила наших людей... И я считаю, что главный порок капитализма именно в этом. Конечно, и в наше время было много плохого, и жили мы тяжело, но все же с нынешним положением просто не сравнить...

Интервью Николая Чобану

www.iremember.ru .

Дорогой друг! Соотечественник!

Мы уверены, что, читая этот рассказ, ты осознал величие подвига солдат Красной Армии, проникся чувством благодарности к каждому из них - ветеранам минувшей войны, победителям кровавого гитлеровского Третьего Рейха и его союзников, хотевших покорить и поработить весь мир, за то, что родился не рабом, а свободным человеком, живёшь под мирным небом, в свободной и независимой стране.

Сегодня, накануне 65-ти летия Великой Победы, престарелые, больные и немощные, часто одинокие воины-ветераны Красной Армии нуждаются в твоей помощи и поддержке – моральной, материальной или финансовой.


Если ты не очерствел душой и сердцем, если ты лично хочешь и можешь помочь одному или нескольким ветеранам Великой Отечественной войны, напиши нам на
rotarmist@list.ru .

Сделай это уже сейчас, потому что до 9-го Мая – 65-го Дня Победы - осталось совсем мало времени. Надо торопиться! Надо успеть!

Мы вышлем тебе адреса и имена живущих в Молдавии солдат Великой Победы, с которыми ты сам сможешь связаться и узнать, чем ты лично можешь отблагодарить их за всё, что они для тебя сделали, пройдя через ад сражений, через голод и холод, через кровь и раны, теряя своих боевых друзей и товарищей.

Редакция AVA.MD

Обсудить